Потом уж Гинтар выручил. Перевел с непонятного на понятный. Оказывается, пастор меня на богослужение в кирху звал. То есть хотел, чтобы я оделся и пошел. А точнее, побежал. Да только я его послал… Не глядя выдернул бумажку из кошелька и сунул плюгавенькому.
— Помолись за меня, святой отец, — хриплю со сна. — Или для общины чего купи. Ну да сам решишь…
Бумажка червонцем оказалась. Поляк в нее вцепился, чуть псалтырь не выронил. И больше на моем присутствии в храме не настаивал. А я и сам не стремился. Не лежит душа к сумеречным, скучным протестантским кирхам. Не хватает там чего-то, на мой взгляд. Торжественности, что ли. Глаз усталых и мудрых с икон не хватает. Гера, конечно, возражать кинулся. Только на вкус и цвет — фломастеры разные. Как можно о тяге душевной спорить?
Воспоминания о пасторе Августе еще свежи были в памяти, так что завязывать беседу со скромно стоявшим сбоку священнослужителем никакого желания не нашлось. Только вот беда. Прийти-то к святому месту я пришел, а вот что дальше делать?
Вот что нужно, а главное — можно, делать в обычной православной церкви, я отлично знал. Поветрие такое было в бытность мою… в прежнюю мою бытность. Менты, генералитет, высшие чиновники и бандиты — все вдруг в церковь потянулись. Татары об Аллахе вспомнили, наши — креститься научились. Не то чтобы мода появилась такая… А так… Как бы, на всякий случай. Оно ведь — по грехам. Когда совесть потихоньку что-то там внутри подгрызает, хочешь не хочешь, а пойдешь каяться да о прощении просить. Ну, не у людей же, человеков обыкновенных, походя тобой обиженных, а иногда и оскорбленных действием. А куда еще? Вот к Божьему дому и потянулись.
Иконки пластиковые к приборным панелям джипов лепили, «мерины» и коттеджи освящали. Нечистой силы не боялись — сами кого хочешь напугать могли. Просто — а вдруг? А вдруг есть душа?! А вдруг на том свете найдется кому спросить? Живем-то не вечно. Уж не браткам ли со стрижеными затылками это лучше других известно.
Вот и я на общей волне… И в церковь ходил, и в крестных ходах участвовал. На Крещение даже пробовал в проруби искупаться — не смог. Не заставил себя опуститься в парящую на морозе воду. Такой ужас эта темная субстанция вызвала, я даже застонал сквозь зубы. Видимо, не хватало Веры.
Она, Вера, после смерти первой приходит. Когда больше не остается Любви и Надежды. Так истово верить начинаешь, что были бы руки — тысячу лет крестился бы без устали. Только нет Там рук. Там ничего нет. Только ты, триллион таких же неприкаянных душ — и Бог.
Вот тогда, на могиле святого старца, стоял, думал и попика того тщедушного приближение проморгал. Только что вроде не было, а тут — хоп — стоит рядом. Ручки маленькие на животе сложил, голову по-птичьи наклонил и меня, словно чудо какое-то расчудесное, разглядывал. Мистика, блин. Я рефлекторно оглядываться стал. Вдруг еще кто-нибудь присоседился, пока я мыслями отсутствовал.
— Пусть их, — тоненьким, почти детским голоском чирикнул попик, неверно истолковав мою нервозность. — К святому месту всякий прийти может. Господь Всемогущий агнцев человеческих на своих и чужих не делит.
— Да я… — В горле встал колючий ком, который пришлось выкашлять, прежде чем продолжить говорить. — Да я… Не знаю, зачем пришел. Понял вдруг, что надо.
— А как же, — обрадовался старик. — Так-то оно и лучше всего. Так-то оно и правильно. Знать, позвал тебя старец. Молитву от тебя услышать восхотел или думу нужную в голову вложить.
— Даже так? — удивился я. — А молитв… подходящих я и не знаю…
— Слов писаных не знаешь, — поправили меня. — А молитву знать и не нужно. Она от сердца к Господу идет. Сердце — оно завсегда людишек мудрее. Ты еще сам и знать не знаешь, чего хочешь, ведать не ведаешь. А сердце уже к Богу потянулось.
Тут он меня совсем запутал. Я окончательно перестал понимать, о чем этот седой воробышек мне толкует.
— Сам-то ты кто будешь? — меняя тему, поинтересовался я.
— Отец Серафим, — ласково щуря небесно-голубые глаза, представился мой собеседник. — В миру Стефаном Залесско-Зембицким звали.
— Поляк?
— Рожден поляком, — тряхнул бородой отец Серафим. — Ныне уже и не ведаю. Сибирец, вестимо, как прочие. Нешто одолели тебя поляки?
— То ли еще будет, — поморщился я. — Летом их в разы больше будет.
— А ты их прости, — принялся наставлять меня поп. — Грех на них. Гордыня их одолела. Их пожалеть и простить надобно. Иисус каждому нищему рад был, блудницу к себе приблизить не побрезговал. Мы же цельный народ, аки тряпку половую, в темный угол спрятать вознамерились.
— Зачем бунтовали? — Я пожал плечами и вдруг понял, что, несмотря на отсутствие Апанасовой поддержки, стою себе ровненько, не шатаюсь. Воспаленная рана на ноге не дергает.
— Сказывал же — гордыня одолела. Поперед прочих себя выставить — соблазн велик оказался. В державе сто народов различных вместе живет — детей к грядущему ростит. Одни оне от ветхости древней ногами отлипнуть не могут. Все им слава Речи Посполитой от моря до моря покою не дает. Блаженные они. Окрест смотрят, а видеть не видят. Прости их. Пожалей.
— Постараюсь, — растерянно, от этакого-то напора, выговорил я. — Кто я — знаешь?
— Как не знать! Один ты такой у нас. Острый. И светлый.
— Это отчего же? Что это значит?
— А и не ведаю, — легко признался Серафим. — Господа спрошу. Он тебя таким сотворил, можа, и приоткроет замысел свой… А просьбишку твою, господин мой, не здеся задавать надобно. Старец только в сердце бури гасит и в теле соки быстрей двигает. О чем-нибудь просить его не надобно. Вот скоро лик Николая-угодника в город принесут — его спросишь. Я тебя позову.
Я ведь сразу поверил. Сам не знал, о чем хочу попросить святого, но верил, что надо. И что попик этот маленький не забудет, позовет. Легче как-то стало. Будто и не один как перст во всем мире. Будто рать за спиной моей несметная.
К коляске уже сам шел. Чувствовал холодок в животе, какой бывает, когда силы почти на исходе, но шел. Действительно лучше себя чувствовал, но и не случись того светлого и участливого попика на могиле Федора Кузьмича, все равно, сжав зубы, шел бы. Потому что нужна моему городу Легенда. И свой особенный, сибирский — таинственный и непонятный — святой тоже нужен. Вот и пусть люди видят Чудо. Пришел, мол, раненый губернатор на могилу… Ну как пришел?! Считай, принесли. Побыл там немного, молитву прочитал — и обратно к карете уже сам шел. Сами видали — впереди всех бежал. Чудо!
На удобном диване в повозке только и позволил себе расслабиться. Пот холодный из-под картуза вытер. Но осанку держал. Изо всех сил.
Велел ехать в присутствие. Дел много. И никто, кроме меня, их не переделает.
И закрутилось. Полторы недели как в тумане. Поломой плюнул и перестал после каждого посетителя грязные следы с паркета подтирать. Все равно следующий же новую дорожку от порога к моему столу натаптывал. Грязь в Томске. Распутица, а галоши только в столицах едва-едва в моду входили. Кузнецов даже статейку в газете написал. Пристыдил купцов магистратских. Потом и я в дело включился. Ненавижу грязь. Непролазные улицы — позор для так называемой губернской столицы. И в этом Гера со мной полностью солидарен. Вызвал к себе городского голову Тецкова с товарищами.
Вообще-то Дмитрий Иванович на меня обижался. Это мне потом подсказали, чего ждал от меня владелец заводов и пароходов. Думал, я упрашивать его стану, умасливать, корабль с баржей для своей экспедиции выпрашивая. А я, разом переломав все туземные обычаи, чисто по-немецки устроил конкурс. Собрал пятерых владельцев транспортных компаний, озвучил цены. И условие поставил: или они сейчас торгуются между собой и я получаю пароход в обмен на предоплату, или я с солдатами получаю желаемое, а следующей зимой они с казны получат. Может быть.
Адамовский, по щучьему велению вдруг оказавшийся в Томске, тогда на Тецкова коварно глянул и заявил, что готов отвезти меня с войском куда угодно. И даже там же дождаться, чтобы назад вернуть. Ну, его корысть понятна. Вздумай «комиссионеры» и этому рейсу палки в колеса вставлять, дров не давать, могут и на плюху от губернского правления нарваться. А то, как власть может при желании нагадить, каждый из крупных торговцев прекрасно себе представлял.