Отдельно – цесаревичу. Почти год прошел с того изрядно меня удивившего первого письма от него. Это после не слишком ласкового-то ко мне отношения в Санкт-Петербурге получить вполне благожелательное сообщение от наследника! Я даже конверта вскрыть не успел, а весь губернский Томск уже шептался по углам: «Начальник-то наш с самим цесаревичем в сношении! Большим человеком, видно, стал!»

Как-то сам собой сложился и стиль переписки. Сухие, без лишних реверансов строки. Чистая информация. Иногда он задавал вопросы или просил поинтересоваться тем-то и тем-то. Однажды спросил моего мнения по какому-то вопросу. Если правильно помню – что-то о тарифной политике империи.

Всегда старался отвечать максимально быстро. Объяснял причины своих решений или суждений о чем-либо. Понимал, конечно, что хорошо друг к другу относящиеся люди так не делают. Что наша переписка больше напоминает сообщение начальника и подчиненного. Но ведь, едрешкин корень, так оно и было! Мне отчаянно нужно было его, цесаревичево покровительство, и смею надеяться – мои известия были ему полезны.

Впервые я просил его о помощи. Нет, не умолял его избавить от жандармского преследования! Это было бы откровенным признанием собственного бессилия. Да и глупо в моем-то положении. Я пошел другим путем. Вывалил на бумагу все известные на сей момент сведения, добавил слухи о том, что меня с ближайшими соратниками, ярыми помощниками в тяжком труде по преобразованию Сибири, якобы намерены подвергнуть аресту и препроводить в Омск. И попросил совета. Что мне теперь делать? Отступиться? Сдаться? Оставить край в его вековой дремучести на радость ретроградам? Или продолжать, пусть теперь и как частное лицо, барахтаться, сбивая молоко под собой в драгоценный экспортный товар?

Примерно то же самое отписал и великому князю Константину Николаевичу. А младшему брату цесаревича, великому князю Владимиру – уже нечто другое. Он хоть и молод еще – 22 апреля 1847 года родился – восемнадцать лет, – а придворные интриги обожает. Во всех этих кулуарных хитросплетениях – как рыба в воде. И ум у него острый и прихотливый. Добавить сюда еще склонность к по-настоящему мадридскому коварству и абсолютную безжалостность к врагам – и получаем идеального союзника или чудовищного врага.

Благо ко мне молодой человек относился, можно сказать, отлично. Мне кажется, само мое существование, сами мои реформы – наперекор и вопреки – его немало забавляли. Я был ему интересен, и тогда, составляя текст, именно на это старался упирать. Как и другим князьям, описал имеющиеся факты, высказал мнение, что каким-то образом удалось обзавестись могущественными врагами, и привел несколько имен господ, по тем или иным причинам имеющих на меня зуб. Слухи о будто бы отданном приказе об аресте подал в саркастическом ключе. При нынешнем расцвете бюрократии, при невероятно сложной системе взаимодействия министерств и ведомств распоряжение главноуправляющего Вторым отделением Собственной ЕИВ канцелярии, выглядит по меньшей мере странно. Но ведь я ничуть в этом не сомневался, омские жандармы тут же кинутся его, этот чудной приказ, исполнять. И не значит ли это, что графу Панину, стареющему льву и беззубому лидеру русских консерваторов, как-то удалось договориться с господином Мезенцевым?

Расчет был на то, что несколько событий, случившихся в далекой Сибири, не имеющих внятного объяснения, Владимира могут и не заинтересовать. А вот перемены в расстановке сил в столице – непременно.

На минуту задумался и в том же, что и князю Владимиру, ключе составил послание великой княгине Елене Павловне. Добавил только мнение о том, что близкое сотрудничество начальника Третьего отделения и лидеров консерваторов может совсем неблагоприятно сказаться на безопасности царской Семьи. Сведения же о смычке польских бандитов и русских революционеров они, похоже, проигнорировали…

Николаю Владимировичу Мезенцеву тоже написал. Минимум информации и один, зато главный, вопрос: не запамятовал ли он о готовящемся на государя покушении? Мимоходом пожаловался на тупость Катанского и на то, что моего Кретковского практически сослали в черту на рога.

Наибольшие затруднения вышли с текстом письма отцу. Нужно же было как-то поставить его в известность о переменах в моем статусе. Причем сделать это так, чтобы не перепугать родителя сверх меры. Не заставить бросить все дела в Европе и рвануть в Санкт-Петербург спасать непутевого младшего сына. Ничего не писать – тоже не выход. Незабвенная Наденька Якобсон непременно поделится новостями с отцом, Иваном Давидовичем, а тот не преминет черкнуть пару строк с выражениями своего участия старому генералу Лерхе. В итоге получится только хуже, если Густав Васильевич узнает о проблемах отпрыска от чужих людей.

Написал правду. Добавил, что не намерен опускать руки и отдаваться на волю течения. Уверил, что высокопоставленные друзья и покровители не бросят в беде. Упомянул о суммах, уже вложенных богатейшими людьми столицы в мой прожект железной дороги в Сибири, и что ни Гинцбург, ни Штиглиц, ни московское купечество не оставят без внимания мою травлю.

Написал, потому что сам в это верил. Была, конечно, мысль, что теперь, когда организационные вопросы большей частью уже решены, я, как идейный вдохновитель, уже вроде и не нужен. Понятно, что высочайшего дозволения на начало строительства еще не получено, но даже авторитета одного Штиглица довольно будет для нужного автографа на документах. Причем если это случится не в этом году, и даже не в следующем, а, скажем, лет через пять – только на руку банкирам. Гарантированную прибыль из государственной казны, как акционеры, они станут получать несмотря ни на что. Глупая, расточительная система, рассчитанная на энергичность энтузиастов. Но что оставалось делать? У государства на создание железнодорожной сети и вовсе средств не было.

Кокорину написал, чтобы не волновался. Мое непосредственное участие сейчас уже и не требуется. Средства на «заводскую» дорогу большей частью собраны, трассы определены. Рельсы и шпалы активно готовят. Фон Дервиз будущей же весной может приступать к работам. Полезным было бы, конечно, его, Кокорина, участие в проталкивании прожекта лабиринтами министерств, ибо господа Гинцбург со Штиглицем уж точно не заинтересованы в ускорении процесса, а москвичи больше надеялись на выгодные подряды, чем на выплаты из казны.

Изрядная стопка конвертов получилась. Бумажные посланцы – моя надежда на благополучное разрешение проблем.

Едва отодвинул от себя канцелярские принадлежности, как у стола образовался Апанас. Прибрал бумагу с чернилами и сразу стал сервировать к ужину. Я и не заметил, как стемнело и тусклый свет из маленького окошка заменило нервное пламя свечей.

– Астафий Степанович-то где? – поинтересовался у слуги. Опасался, что, занимаясь почтой, пропустил отъезд казаков.

– Тута я, Герман Густавович, – крякнул сотник, поднимаясь с широкой лавки. – Прикорнул. Что? Уже вечерять пора?

Мой белорус не слишком любезно что-то себе под нос пробурчал, но приборы перед Безсоновым все-таки положил.

– Скажи, Степаныч, – отвлек я казака от важного дела – втирания кулаков в глаза. – Казачки, что с тобой. Среди них найдется парочка хорошо знающих эти места?

– Чегой тут знать-то, ваше превосходительство, – хмыкнул сотник. – Тут Томь, там Обь. Посеред – тракт.

– Не уверен, что мне стоит и дальше продолжать путешествовать трактом, – улыбнулся я. – А вот если бы я решил свернуть в сторону? Найдутся знающие?

Безсонов задумался. Видимо, перебирал людей из антоновской сотни. Уверен, что большую часть полка сотник точно знает. И по именам, и по способностям. А если чуточку копнуть, то наверняка выяснится, что с третью казаков Степаныч в родстве, с половиной в соседях, а остальные – родня друзей.

– Вот ежели бы… Да коли бы… Так и есть такие, – не слишком внятно бормотал сотник. – Но чтоб прямо вот тутошние увалы – это к калтайскому хорунжему, Идриске Галямову нужно обратиться. Его-то людишки здесь каждую сосенку знают.