И не закричала.
— Пискнешь, прирежу, — шепнул ей один из дуболомов.
Крик застрял где-то под горлом, в груди, в сведённом судорогой животе, да так и не вышел. Чужая ручища сгребла её за плечо, вторая легла на затылок, кто-то хохотнул над ухом, дохнув луком и железом, а она всё пыталась вытолкнуть из себя хоть звук, хоть писк, и не смогла. Руки ноги сковало страхом, а тело перестало слушаться.
Её грубо толкали и вели куда-то.
Ноги шли, куда вели. Язык окаменел. Как в дурном сне.
Так, молча, оцепенев, как кролик в силках, она и позволила увести себя через тёмные задворки, вверх по скрипучей лестнице, в комнату, где пахло сивухой, свечным салом и чужим потом.
— Заходи моя красавица. Во-от так… Здесь не баронская опочивальня, но тоже сносно, — барон ввалился следом, качаясь и держась за косяк. Затем разогнал воинов, — А вы ступайте. Ступайте, ступайте… Гуляйте.
Дверь прикрыли. Мариса осталась сидеть, куда посадили, — в продавленном кресле у стола, — прямая, как жердь, с ладонями, зажатыми между колен.
Джозеф был пьян чудовищно. Он перемещался по комнате короткими неверными шагами, от стола к сундуку и обратно, что-то ронял, поднимал, бормотал, и всё время говорил, говорил сладким, вязким, спотыкающимся голосом:
— Ну-у… ну что ты, девочка моя… что ты как неродная… Не бойся. Никто тебя не обидит. Дядя Джозеф он добрый… он ласковый… Ты просто… неласковая была на улице, да? Грубая была? А мы это исправим… Вот. — Перед ней стукнула глиняная кружка, плеснуло кислым. — Выпей. Выпей и всё… расслабься.
Мариса не шевелилась. Она смотрела на него снизу вверх, как кролик на удава, и в голове было пусто и звонко, ни одной мысли. Только колотилось сердце, часто и мелко, как у пойманной птицы.
— Ну что ты. — В голосе барона проступило раздражение. Он с нажимом приказал, протягивая кружку: — Выпей, я сказал.
Рука сама поднялась. Кружка ткнулась в зубы. Мариса отхлебнула — чуть-чуть, глоток, — кислое пойло обожгло горло…
И тут он положил руку ей на коленку.
Ладонь была горячая, влажная, тяжёлая и внутри у Марисы будто щёлкнул переключатель.
Оцепенение слетело разом. Мир вернулся: резкий, чёткий, оглушительно настоящий. И вместе с миром вернулся голос.
— А-А-А! УЙДИ! УЙДИ ОТ МЕНЯ!!! — она заверещала так, что сама оглохла, отшвырнула кружку — черепки брызнули по полу — и забилась в кресле, отдирая от себя эту руку, царапаясь, лягаясь. — НЕ ТРОГАЙ! ПУСТИ! ПУСТИ-И-И!
— Т-тихо! — барон отпрянул, замахал руками. — Да что ты орёшь⁈ Заткнись! Ну заткнись же, дура, услышат!..
— ПУСТИ-И-И! ПОМОГИ-И-ИТЕ!
— Да замолчи ты!.. — он попытался ухватить её за плечи, усадить, зажать рот — она извернулась и цапнула зубами воздух у самых его пальцев. Барон отдёрнул руку и выругался. Затем залепил ей пощёчину.
Девушка тут же осеклась и умолкла.
— Вот и хорошо, — жёстко припечатал Джозеф. — Вот и молчи.
И в этот момент за стеной грохнуло.
Неужто в доме, что-то обрушилось? Заорали в несколько глоток, зазвенело, забухало. Из-за двери прорвался мужской рёв, яростный и страшный: «Да я вас всех здесь положу!» — и звуки пошли такие, будто там ломали дом. Удары. Треск. Вой.
— Да что ж такое!.. — Джозеф крутанулся к двери, теряя равновесие. — Что там ещё происходит⁈ Ни выпить, ни… — Он скользнул вглядом по марисе, которая сидела округлив глаза и держась за горящую щёку.
Джозеф рванул дверь, высунулся в коридор и заорал: — Эй! Что за здесь шум⁈ Получив ответ, он вяло распорядился. — Посильнее избейте, чтоб не мешал!!! Только не здесь…
Он стоял в дверном проёме, спиной к комнате, и орал в коридор.
А Мариса смотрела на его спину.
Страх никуда не делся. Но поверх страха, проявилось что-то другое, злое и отчаянное.
Взгляд её метнулся по комнате и упал на стол. На тяжёлый глиняный кувшин с отбитой ручкой, из которого барон весь вечер наливал себе сивуху.
Мариса не помнила, как оказалась на ногах. Не помнила, как кувшин очутился в руках. Помнила только, как Джозеф, наоравшись, развернулся обратно в комнату с раздражённо-слащавой миной: «Ну-с, на чём мы…»
В ответ она ударила изо всех сил, как била когда-то палкой по грушам, сшибая самые верхние. Кувшин встретил баронскую голову с глухим мокрым звоном, сивуха плеснула фонтаном.
Джозеф пошатнулся. Взревел. Но — не упал. Он был толстый, рыхлый, пьяный, но череп у него оказался крепкий, а ярость мигом выжгла часть хмеля. Он мотнул башкой, разбрызгивая сивуху, и слепо, по-медвежьи, загрёб руками:
— Ах ты ж… дрянь!.. Ты что творишь, ты…
Пальцы его поймали её за рукав. Мариса рванулась. Ткань затрещала, поехала, рукав остался у барона в кулаке. А второй его кулак наотмашь, со всей пьяной дури въехал ей в лицо.
Мир в глазах Марисы вспыхнул белым. Левую половину лица залило горячим, глаз мгновенно начал заплывать. Мариса отлетела к столу, ударилась бедром, охнула…
Но кувшин из рук не выпустила.
И когда барон, рыча, шагнул к ней снова она ударила во второй раз. Вкладывая в этот удар всё пережитое: страх, боль, обиду на мальчишек, на дядю, на весь этот поганый день.
На этот раз кувшин раскололся.
Джозеф встал. Качнулся. Глаза его поплыли, разъехались, два удара по голове поверх двух кувшинов сивухи брали своё. Он стоял, шатаясь, и слепо тянул к ней руки, и губы его шевелились, выталкивая мутные ругательства…
Мариса не стала ждать, упадёт он или нет.
Окно было приоткрыто. Она взлетела на подоконник — юбка треснула ещё раз, зацепившись за гвоздь, — на миг зависла над чёрным провалом, Там же невысоко, сарайная крыша под окном… и она прыгнула.
Скат крыши ударил в ноги, солома поехала, Мариса скатилась кубарем, грохнулась в солому и грязь, вскочила и побежала.
Она неслась не разбирая дороги и не чуя ног. Через чьи-то огороды, через плетень, через канаву — прочь, прочь, прочь. За спиной, в доме Петра, что-то ещё орало и бухало, потом заметались огни, кто-то выскочил во двор… но это было уже далеко и неважно.
Барон Джозеф тем временем, всё еще слепо глядя перед собой, сделал два неверных шага к окну, ухватился за подоконник, посмотрел в ночь мутными, разъезжающимися глазами и мягко, всей тушей, осел на пол.
Охрана, поднявшаяся наверх после расправы во дворе, нашла господина мирно храпящим среди черепков — и, переглянувшись, решила его милость не будить. Целее будут.
Мариса забилась под старую иву на задах бабки-Лукерьиного огорода — в самую гущу, где ветви свисали до земли шатром, и просидела там всю ночь.
Сначала она тряслась, вздрагивая от каждого шороха. Думала, её сейчас найдут и снова потащат к тому борову. Потом плакала — беззвучно, в подол, чтобы никто-никто не услышал. Потом сидела пусто, без мыслей, глядя в темноту заплывающим глазом, и щека пульсировала болью в такт сердцу.
Домой она не пошла, ноги не слушались. Да и страшно, вдруг там эти… К тому же дома пришлось бы рассказывать. Отвечать на вопросы. Видеть мамино лицо. А у неё внутри всё было так исковеркано и перепутано, что она сама не знала, с какого конца это рассказывать.
Под утро она задремала, скорчившись между корней, прямо на голой земле, укрывшись обрывком собственного подола.
А проснулась от смеха.
Солнце стояло уже выплыло из-за горидонта. По лугу, от деревни к озеру, неслись трое: Макс, здоровенный бородач и Генка. Они неслись, вопя и смеясь, швыряясь травой, сияя такими беззаботными, такими счастливыми рожами, что глазам было больно. Вот они с гоготом попадали в воду. Вот подняли тучу брызг. Вот бородач ловит Генку, тот верещит от восторга…
И Марису накрыло.
Только не страхом, а злостью, от которой перехватило горло.
Они всё смеются. Вся деревня выспалась, умылась и живёт себе дальше, довольная и весёлая. А она всю ночь просидела под ивой, на голой земле, с разбитым лицом. И никто не хватился даже. Всем на неё плевать выходит? Ладно еще Ефим, а матушка? За что ей это всё? Чем она это заслужила⁈ Она же просто шла по улице! По своей улице! В своей деревне!