— Землянки — неплохая идея, — отвечаю дядьке и добавляю с улыбкой. — Ты придумал — тебе и исполнять. Только кинь для начала клич, с атаманом и другими старожилами поговори. Пусть народ начинает подходить, кто хочет в крепости перезимовать. Им себе жильё и строить. С нас же еда, материал и топливо.
— Не учи учёного, — проворчал повеселевший Ермолай. — Я уже с мужиками поговорил, лопаты, кирки и тачки отложил. Заодно приказал носилки сколотить. Мы выкопанную землю выбрасывать не будем. Большая часть пойдёт на укрепление валов, а остальное — для кирпичного цеха. Только топлива не хватит. Сожжём всё зимой, дабы не замёрзнуть. Поэтому о кирпичах можно забыть.
Почему? Наоборот, идея с углём обрела более реальные очертания. Придётся ускорить экспедицию на Камсак. Заодно серьёзней заняться кочевниками и разбойниками. Надо только дождаться прихода второй партии моего имущества и обоза Баратаева.
— Бараки всё равно нужны. Не хватает места для солдат, они живут друг у друга на голове. А там, где скученность, всегда болезни. Нам этого добра не нужно. Поэтому подумай, как лучше казармы построить и уложиться в имеющийся лес. Пусть стены будут из саманного кирпича, потом перестроим. Среди местных наверняка мастеров хватает. Но солдаты должны жить в тепле и иметь хоть какое-то пространство.
— Сделаем, — дядька шумно вздохнул и вышел из кабинета.
Какой актёр! Я ведь вижу, что ему нравится намеченный фронт работ. После скучной дороги мы все устали и рады любой перемене обстановки.
Вечером, когда дел стало меньше, я уже настроился на ужин, как появился Белозёров. Я сидел над картой, пил чай и думал о завтрашних делах. Настроение в основном оптимистическое. Материалы есть, как и желание людей работать.
Секретарь вошёл и робко замялся у входа, переминаясь с ноги на ногу. Я поднял глаза, отложил карандаш.
— Что-то случилось, Иван?
— Нет, ваше сиятельство… То есть да… — он мялся, теребил край камзола. — Я здесь… в общем, вёл записи всю дорогу. От самой Москвы. И подумал… может, вам будет интересно? Вы же любите читать.
Он протянул толстую тетрадь в кожаном переплёте. Я взял, полистал. Страницы исписаны мелким, аккуратным почерком — убористо, но разборчиво. Без помарок и исправлений. Видно, что переписывал набело.
— Записи? — переспросил я. — Вернее, путевые заметки?
Не скажу, что секретарь меня удивил. Он особо не скрывался и всю дорогу чего-то строчил, изводя бумагу. Но мне на такое дело не жалко, хотя я думал, что он пишет стихи.
— Да, ваше сиятельство. Просто… мне показалось, что это стоит сохранить. Для истории. Или просто так. Но если я отнял ваше время…
— Садись, Иван. Чаю хочешь?
— Благодарю, ваше сиятельство.
Антип налил молодому человеку чашку, и Белозёров сел на край стула, напряжённый, как струна. Я начал читать. С первой же страницы понял: это не просто дневник, а настоящая проза. Дорожная, если есть такой жанр. Всё-таки я далёк от литературы.
Простые слова, но как они сложены! Вот Ваня описывает отъезд из Кусково. Утро, туман над прудом, как лошади фыркают, скрип колёс. Ничего лишнего, и вроде просто, но картина сразу встаёт перед глазами. Дальше — Волга, расшивы, бурлаки. Не те бурлаки, которых рисовали на картинах, а настоящие: худые, жилистые, но здоровые и уверенные в себе мужики. Иван не жалеет их и не романтизирует. Он просто смотрит и записывает, только красиво. Будто талантливый художник, рисующий картину. Читаешь — и видишь.
Перелистываю несколько страниц. Вот описание ночёвки в степи. Костёр, бойцы: кто-то чинит сбрую, другой варит кашу. Луна взошла, тени длинные. Где-то шакалы воют. Караульные переговариваются вполголоса. И всё это — такими точными словами, будто сам там сидишь. Никакой вычурности, «лучезарных очей» или «пламенных сердец». Просто костёр, луна, люди. Я читал и не мог оторваться.
Дальше — деревни, сожжённые дотла. Иван не плачет, не заламывает руки. Он пишет сухо, почти как отчёт. Но от этой сухости становится ещё страшнее. «Избы почернели, торчат только трубы. У колодца лежит разбитое корыто. Баба в лохмотьях сидит на пепелище, качает пустую люльку. Её ребёнок давно умер от голода. Вот она и повредилась рассудком». Всё! Никаких воплей и слёз. Но после этих строк хочется выть. Это какой-то убийственный по силе воздействия реализм!
— Иван, — спрашиваю, отрываясь от тетради. — Это ты написал?
Заметив обиду, промелькнувшую в глазах парня, поясняю:
— Просто раньше ты писал стихи и совершенно несерьёзные рассказы с пьесами для моего театра. И вдруг такое… Слишком реалистичное, бьющее наотмашь. Не везде, а там, где описание страданий. Знаешь, в русском высшем свете не каждый выдержит такие рассказы.
— Ваше сиятельство… Я… — секретарь покраснел и начал запинаться. — Я просто старался ничего не приукрашивать. Как вижу, так и пишу. Может, зря? Стиль не по моде…
— По моде как раз не надо, — отвечаю с улыбкой. — Мода у нас — пафос, высокопарность, надуманные страдания, прямо как во французских романах. А у тебя — правда. Живая, настоящая. Так никто сейчас не пишет. Понимаешь? Никто. Я даже не припомню, кто из современных русских литераторов создал что-то похожее.
Белозёров опустил глаза, затеребил рукав камзола. Ему было неловко, но и приятно. Молодой ещё, не привык к похвалам. А может, боялся насмешки. Ещё надо учитывать, что Ваня из крестьян, пусть находящийся на особом положении. Он ведь фактически мой раб. Хотя сам предпочёл пока остаться в крепостных и находиться при мне. Вольная на него будет подписана, когда он сам захочет, или получит ей после моей смерти, что указано в завещании.
— Читаю и не верю, — продолжил я восхищаться рассказами, вычленяя из текста самые яркие фразы. — Это не заметки, а высокая литература! А как ты описываешь обозников! Вот этот эпизод, когда телега застряла в грязи, а мужики её вытаскивали. Я сам там был и всё видел. Но ты разглядел больше. Для меня произошёл рядовой момент. Но ты увидел мозолистые руки, лица, как они ругались — не зло, а по привычке. И как потом вместе смеялись. Понимаешь? В этом и есть жизнь.
— Просто… — Белозёров запнулся. — Я думал, что если не записать, то забудется. А мне жалко забывать. Каждый день, даже самый тяжёлый — это часть чего-то большего. И люди, с которыми мы едем, не просто обозники или солдаты. У каждого своя история, боль и радость.
— Вот именно, — я хлопнул ладонью по тетради. — Это и называется талант! Не все видят. А ты видишь. И можешь рассказать так, что другой тоже увидит, пусть мысленно.
Я замолчал, перелистывая страницы. Дошёл до Оренбурга. Иван описывал город безжалостно — грязь, разруху, безнадёгу. И при этом курящие солдаты, улыбающиеся возницы, переругивающиеся бабы, идущие к колодцу с вёдрами. О людях он писал совсем иначе: тепло, с болью и уважением.
— Вот здесь, — я ткнул пальцем в абзац. — «Старый солдат стоит на посту, опустив ружьё. Мундир на нём штопаный, сапоги худые. А смотрит в степь, и в глазах такая тоска, будто он там похоронил всё, что имел». Это потрясающе, Иван! В двух строчках — целая жизнь!
— Я просто записал, как было, — тихо сказал он. — Этот солдат, его зовут Егор. Он мне рассказал, что жена его недавно умерла, а дети сейчас у сестры. И ему просто рвёт душу изнутри.
— Вот видишь. Ты не просто смотришь, а слышишь и впускаешь людей в себя. Это редкий дар!
Я отложил тетрадь, посмотрел на Белозёрова. Он сидел, ссутулившись, сжимая кружку обеими руками. Я знал, что у него на душе. Знал и молчал до этого. Но сейчас, в тишине кабинета, решился.
— Иван, — сказал я негромко. — Я знаю про Анну. Ты её любил. Не отнекивайся, я вижу.
Он вздрогнул, поднял на меня глаза. В них была боль. Та самая, которую я носил в себе всё это время. Большая, невыносимая и мальчишеская. Юноша открыл рот, хотел что-то сказать, но не смог. Только кивнул, и губы его задрожали.
— Не надо ничего объяснять, — произношу ободряюще. — Я понимаю. Она была… необыкновенной. Я сам это знаю. И то, что ты её любил — не стыдно. Сложно не влюбиться в столь светлую и чистую девушку.