Поход за Амур: один погибший казак. Один убитый старик в Чжаогоу. Возвращение — без потерь среди мирных. Цицикар — взят без боя. Перемирие с цинским цзянцзюнем — заключено.
Аннексия — отклонена мной по собственной инициативе.
Производство в генералы от инфантерии — будет.
Ради чего я тут — стало яснее. Ради того, чтобы у вот этого паренька, выпоротого в Михайло-Семёновской на скамье, к семнадцатому году была — другая страна. Без расстрелов, без Лубянки, без концлагерей. Чтобы вот этот лагерь на Зее — был последним. Чтобы вот этот старик в Чжаогоу — был последним.
Это, голубчик, нельзя достичь — но к этому надо идти. По уставу. По уставу.
Татьяна Ивановна со мной.
Сергей Михайлович — больше не нужен. Я — Николай Иванович. Это уже моё имя. Я в нём живу. Я в нём — буду жить дальше'.
Подержал перо.
Подумал.
Перечитал последние две строчки.
«Сергей Михайлович — больше не нужен. Я — Николай Иванович.»
Это — тоже не совсем правда. Сергей Михайлович — есть. Он — никуда не делся. Он — глубже, чем имя. Он — то, что у меня в голове — память, опыт, любовь к моей жене, тоска по моему отцу под Курском, по моему брату под Витебском. Он — тот, кто плакал в палатке в Маньчжурии. Он — тот, кому Татьяна Ивановна снилась.
А Николай Иванович — это инструмент. Это — мундир, имя, должность, маска. Это — что-то, что я надел на себя, и что я ношу — каждый день, и что у меня уже срослось с кожей. Но — не я. Я — глубже.
Я зачеркнул последние строки. Написал новые.
'Я — оба. Сергей Михайлович — внутри. Николай Иванович — снаружи. Я их обоих — несу. Это — хорошо.
Так и впредь'.
Закрыл лист.
Положил его — не в тетрадь. В отдельную папку, тёмно-зелёную, в которой у меня уже лежали — две моих заметки за это лето — про Михайло-Семёновскую и про лагерь на Зее. Эту папку я держал — отдельно от служебных бумаг, в нижнем ящике, под старыми журналами, под пол-ящиком всякого мусора, который никто никогда не разгребает. Это — мой личный архив. Когда-нибудь — может быть — кому-то покажу.
Закрыл ящик. Запер ключом.
И — встал из-за стола.
Подошёл к окну. Открыл. Снаружи — тёплый августовский вечер, лёгкий ветер с реки, пахнет — поздним летом, спелым яблоком, сухим сеном из соседнего двора. На колокольне, как обычно, ударили к вечерне. Тяжёлый медный удар прокатился над Амуром.
И тут — у меня в груди — тёплое.
Не торжество, не победа. Просто — тёплое. Я — дома. Я — сделал, что мог. Я — выстоял. Я — не сломался.
Я — буду работать дальше.
Я постоял у окна минуту. Потом — отвернулся, пошёл вниз. В столовой Феодосия Сергеевна уже накрыла. Холодная курица с рисом. Жжёная груша на десерт. Графинчик с тонко-зелёным квасом — Артемий помнил, что я нынче пива не пью.
Я сел за стол. Артемий стоял у буфета. Феодосия Сергеевна выглянула из кухни — пожилая, в белом чепце, с краснощёким широким лицом. Я ей кивнул.
— Спасибо, Феодосия Сергеевна. Курица — превосходна.
Она просияла, поклонилась, ушла обратно.
Я поел медленно. Без всякой генеральской важности. Просто — поел, как старый человек после долгой дороги. К чаю — Феодосия Сергеевна испекла свежие медовые прянички. Те самые, плотные, с гвоздикой, как у бабушки в Куйбышеве.
Я съел два пряничка. Допил чай. Встал из-за стола.
— Артемий. Ужин был отличный. Спокойной ночи.
— Доброго здоровья, ваше высокопревосходительство.
Я поднялся к себе.
Лёг — в чистой постели, в свежем белье, с открытым окном на Амур. Звёзды — стояли над рекой, августовские, крупные. Где-то далеко — пела лягушка. Тихо.
И я подумал — последнее, перед тем как заснуть:
Часть третья — закрыта. Часть четвёртая — Закрепление — начинается.
Гроза прошла. Дальше — собирать урожай.
Глава 15
Август и сентябрь я потратил на разбор последствий.
Последствий было много. Большая кампания, по русским военным меркам — небольшая, по последствиям для целого края — огромная. Я к концу сентября выдал за свою подписью девяносто шесть приказов и распоряжений по различным частям округа: о пенсиях семьям погибших, о компенсациях за разрушенное имущество, о наградах нижним чинам, отличившимся в кампании, о замечаниях офицерам, не отличившимся, о новых складах, о расквартировании частей, о выводе войск из Маньчжурии в установленные пределы, о перевозке раненых, о возвращении интендантского имущества, о содержании дополнительных караулов на КВЖД до конца зимы, о продлении сроков для сборов казачьих сотен.
Параллельно у меня шла переписка с Петербургом. Куропаткин — после моего отказа от аннексии — стал писать чаще, плотнее, с лёгким оттенком тёплой иронии, как пишут младшему товарищу, в которого верят. Витте — впервые написал прямо, частным письмом без официального обращения, через моего нарочного из Хабаровска. Письмо было — короткое, на полстраницы, и в нём было только одно: «Многоуважаемый Николай Иванович, благодарю Вас. С. Витте». Это, в виттовской манере, было — больше, чем длинное послание. Это было — признание.
Государь — через Военный совет — произвёл меня в генералы от инфантерии шестого декабря. К приказу о производстве я получил коротенькое личное приписание, ровно так же, как в мае: «Помоги Вам Бог. Н.» Я к этой приписке привык за эти месяцы — это был его стиль обращения со мной, тихий и почти семейный, и я ему в этом отвечал тем же — с лёгким, не показным, тёплым уважением к человеку, который — несмотря на всё — меня поддержал.
Грамота о производстве — пришла с курьером пятнадцатого декабря. Аркадий Васильевич Соломин, увидев пакет, посмотрел на меня поверх пенсне:
— Поздравляю, ваше высокопревосходительство. От имени канцелярии и от меня лично.
— Спасибо, Аркадий Васильевич.
— Если позволите — небольшое торжество вечером, в тесном кругу? Андрей Николаевич, Сергей Андреевич, Алексей Павлович. Я уже распорядился — Феодосия Сергеевна готовит.
— Если позволите. Без шумихи.
— Без шумихи, ваше высокопревосходительство.
И в тот вечер у меня в доме был — обыкновенный ужин, на пять человек: я, Селиванов, Северцов, Будберг и Соломин (Соломин впервые сел за один стол со мной, и я по нему видел, как ему было это — необычно и приятно). Феодосия Сергеевна подала жареного гуся с яблоками, картофельное пюре, свежесолёную капусту, медовые прянички. Артемий обслужил, потом — по моему приглашению — сел сам, у конца стола. Я разлил вино — на этот раз позволил себе один бокал, под одобрительный кивок от заочно присутствующего Кречетова. Мы выпили — за здоровье государя императора, потом — за округ, потом — за нашу совместную работу. Селиванов, обыкновенно молчаливый, поднялся и сказал короткий тост:
— Господа. Я хочу — выпить за нашего командующего. За то, что у нас в крае — наконец-то — есть человек, в которого я верю как в начальника. Это редкое для меня чувство. И я этим — горжусь.
Все выпили. Я — кивнул Селиванову. Он мне — кивнул в ответ. Так и закрыли тему.
После ужина все разошлись, кроме Селиванова. Он остался. Я налил ему ещё чая. Мы сидели в кабинете у камина — впервые за лето я решил его затопить, потому что декабрь в Хабаровске уже стоял настоящий, со снегом, с морозом, с трещащим льдом на Амуре.
— Андрей Николаевич, — сказал я. — У меня к Вам — один разговор.
— Слушаю, Николай Иванович.
«На имя» он со мной перешёл с октября — после очередного длинного частного разговора, в котором я ему предложил, и он согласился. Это было — естественно. Мы за полгода — выработали то, что у Гродекова с Селивановым раньше, видимо, тоже было, но менее открыто.
— Я в январе хочу поехать по Уссурийскому краю. Никольск-Уссурийский, Спасское, Раздольное, потом — во Владивосток к Чичагову. Гарнизонов после кампании — посмотреть, людей послушать, инспектировать как обыкновенно. Месяц-полтора.
— Понимаю.
— И — частная мотивация. Я хочу — посмотреть, что у нас в крае с переселенцами. С теми, кто сюда пошёл из России за последние десять лет. С теми, кто на новой земле обустраивается. У меня по этой теме — пробел в понимании, и я бы хотел его в эту поездку — закрыть.