— Слушаюсь.
— Редкошапку. Под арест. На всё время кампании. По её окончании — я сам разберу. Я не хочу его — судить полевым судом. Я хочу — самому посмотреть в его дело, спокойно, в Хабаровске.
— Слушаюсь.
— И, Павел Карлович. После сегодняшнего — поговори со своими сотнями. Я с ними поговорю тоже, вечером. Когда мы остановимся. Это — последний такой случай. Если будет ещё — ты с меня свою папаху снимешь сам. Без всякого разбирательства.
Реннекампф посмотрел на меня — серьёзно, без отрицания.
— Я понял, Николай Иванович. Не будет больше.
— Спасибо, Павел Карлович.
Колонна тронулась. Я ехал — последний, в хвосте, не в середине, как раньше. Ехал — медленно. Северцов пытался меня нагнать, я — рукой ему показал, чтобы оставил меня одного. Он отстал.
К вечеру мы стали лагерем в десяти верстах от Цицикара. Я в палатке — отказался от ужина. Сел за маленький походный стол, открыл тетрадь.
Открыл новую страницу.
Долго смотрел на чистый лист. Потом — написал:
«День сорок восьмой. Старик в Чжаогоу. Восемьдесят пять, может быть девяносто лет. Расстрелян рядовым Михайлой Редкошапкой, потому что замахнулся мотыгой. Я там — был. Я не успел. Я не уберёг.»
Подержал перо.
И — добавил, ниже, на новой строке, отдельно:
«Выдержал.»
Закрыл тетрадь. Сидел минуту в темноте.
Потом — подумал и открыл снова. Перечеркнул «Выдержал» — и над ним написал — твёрдо:
«Не выдержал. Но иду дальше.»
Это, голубчик, было — точнее. Это было — правда.
Закрыл тетрадь. Сунул в портфель.
И — лёг спать.
В тот вечер я заснул долго. И — впервые в новой жизни — мне снились сны. Один сон я запомнил. Я в нём был — снова в Подмосковье, у себя на кухне, и Татьяна Ивановна, моя покойная Татьяна Ивановна, наливала мне в стакан горячий чай. Чай был — гроздовский, с лимоном, тот самый, который я пил каждое утро в Хабаровске. Я смотрел на неё — на её лицо, на её седые волосы, на её тонкие руки в шёлковом халате — и спрашивал: «Танюш. Я — правильно делаю?» А она наливала чай и говорила: «Серёжа. Ты делаешь, что можешь. Это всегда — правильно».
Я проснулся в пятом часу утра. В палатке было темно. На улице шумел ветер по гаоляну.
И я — в первый раз за все эти месяцы — заплакал. Тихо, без звука, в подушку.
Не от горя. От облегчения.
Татьяна Ивановна — была со мной. Несмотря ни на что. Несмотря на тысячу вёрст, на сто лет, на чужое тело. Она — была.
Я лежал в тёмной палатке в маньчжурской степи, в десяти верстах от Цицикара, в июле тысяча девятисотого года, и плакал в подушку, и думал: ну вот, Танюша. Спасибо. Я тебя слышу.
И заснул — наконец — как нормальный человек, у которого есть кто-то родной по эту сторону жизни.
Глава 14
Цицикар мы взяли двенадцатого июля.
«Взяли» — слово громкое. На самом деле — мы вошли в город без боя. Цинский гарнизон, узнав о нашем приближении, отошёл за реку Нонни, оставив город на попечение городского старшины и нескольких чиновников среднего ранга. Реннекампф вошёл первым с конным авангардом, я — на следующий день, со штабом, в обыкновенном порядке. На центральной площади нас встретил городской старшина — пожилой китаец в синем халате, с длинной седой косой, с тонкими руками и со страхом в глазах. Он встал на колени. Я ему велел встать.
Я ему сказал — снова на местном диалекте, с помощью общей головы — что русские пришли не воевать с мирными жителями, а только с боксёрскими отрядами. Что лавки и дома — будут работать. Что русские казаки — не будут заходить в дома. Что за продовольствие — будем платить серебром или бумажными рублями, по выбору владельца. Что городскую администрацию — мы оставляем в её обыкновенном виде. Старшина слушал, кланялся, моргал. Я по нему чувствовал, что он мне поверил процентов на десять. Это было — больше, чем я ожидал.
В Цицикаре мы простояли две недели.
За эти две недели мы сделали следующее. Зачистили окрестные деревни от боксёрских отрядов — Реннекампф со своей кавалерией нашёл и разбил три таких отряда, общим числом около восьмисот человек. Никаких эксцессов с мирным населением больше не было — после Чжаогоу Реннекампф со мной общался ровно, кратко, и казаков своих держал крепко. Восстановили работу железнодорожной линии — от Цицикара к Харбину, на участке, на котором боксёры успели разрушить три моста; с этим работал инженерный батальон, прибывший из Хабаровска вторым эшелоном. Вступили в переписку с цинским цзянцзюнем, отошедшим в Бодунэ, — он, через две недели обмена записками, согласился на перемирие на период «общего урегулирования». Установили временную русскую администрацию — без вытеснения китайской. Открыли в городе обыкновенную почтовую связь. Начали платить местным крестьянам за поставляемое продовольствие.
К концу июля у меня в Цицикаре было — спокойно. Можно было — возвращаться.
Двадцать восьмого июля мы выступили обратно — Реннекампф с большей частью казаков остался в Маньчжурии, под командованием Линевича, который к этому времени переехал из Никольск-Уссурийского в Харбин и стал моим непосредственным заместителем по «маньчжурской группировке». Я с малым штабом, с Северцовым и Будбергом, с конвойной сотней, пошёл обратно к Айгуни, оттуда переправился через Амур и прибыл в Благовещенск второго августа.
В Благовещенске меня встречал Грибский. Он был — другой. Не в парадной форме, не с белыми перчатками, а в простом будничном кителе, с шашкой, без всякой чопорности.
— С возвращением, ваше высокопревосходительство.
— Спасибо, Константин Николаевич. Что в городе?
— В городе — спокойно. Лагерь на Зее распущен три недели назад. Все эвакуированные — вернулись по домам. Из четырёх тысяч семидесяти двух эвакуированных умерли в лагере — четверо: один старик от старости, две женщины от родов с осложнениями, одна девочка от тифа. Кречетов отчитался — потери в пределах обыкновенной городской смертности.
— Спасибо, Константин Николаевич. Спасибо.
Я ему пожал руку — крепко. Он мне ответил тем же.
— И ещё, ваше высокопревосходительство. Купеческое общество и городская дума — собрали Вам на лагерь и на семьи китайских погибших — двадцать тысяч рублей. Передал лично городской голова. Список подписавшихся — вон, в конверте. Деньги в банке — на Ваше имя.
Я взял конверт. Развернул. Двадцать тысяч рублей. Это было — большая сумма, но не главное в ней. Главное — что благовещенское купечество, увидев, что генерал-губернатор спас от резни китайских торговцев, с которыми они торговали тридцать лет, — отблагодарило не подобострастно, а — по-человечески. Это было — дороже любого ордена.
— Константин Николаевич. Эти деньги — на восстановление китайских лавок, повреждённых обстрелом. Через городскую думу, по списку, по полному отчёту. Подпишите распоряжение от моего имени.
— Слушаюсь, ваше высокопревосходительство.
Третьего августа я отбыл из Благовещенска в Хабаровск — на «Великом Князе Владимире Александровиче», с Замятиным на мостике. Капитан Замятин, я заметил, посмотрел на меня по-другому. Не подобострастно — а с тихим уважением. Он — за это лето — стал моим. Мы с ним ни разу о моих делах не говорили, но я по нему чувствовал, что он понимает.
В каюте я разложил бумаги. Стопка телеграмм за две недели, не открытых — Будберг приносил их мне из Цицикарской канцелярии, а я откладывал, потому что в Цицикаре было не до них. Здесь, на пароходе, можно было разобрать.
Первое, что я открыл — письмо от Куропаткина, помеченное двадцатым июля.
'Многоуважаемый Николай Иванович.
С большим вниманием и удовольствием слежу за Вашими действиями. Государь Император, по моим докладам, находит ход дел в Маньчжурии — образцовым. Особенно отметил отсутствие эксцессов с мирным населением и вывоз китайских жителей Благовещенска в безопасное место. Изволил сказать: «Гродеков — единственный, кто не опозорил мне империи в эти недели». Эти слова Государя я Вам передаю частным образом, не для огласки.