— Это — не оскорбит Куропаткина?
— Думаю, нет. Я с ним — обсужу. Но — формально это в рамках расширенного рескрипта, я имею право на такое разделение полномочий.
— Тогда — я согласен.
— Решено.
Мы пожали руки. И — я через две недели — провёл это через Куропаткина, который — удивился, но не возразил. Селиванов стал — командующим войсками Приамурского военного округа, отдельной должностью, при мне как генерал-губернаторе.
В конце сентября я съездил во Владивосток — обыкновенный осенний осмотр, как у Гродекова повелось. С Чичаговым мы — провели неделю в плотной работе. Он мне — показал крепость (она к этому моменту была уже значительно укреплена за счёт средств из чрезвычайного фонда, который я выбил у Куропаткина). Профессор Позднеев — представил мне очередной сборник обзоров японских газет. У них — за этот год — стало чуть тревожнее: военный бюджет рос, флот строился, в военных училищах активно набирали курсантов.
— Николай Михайлович. Когда — у Вас по ощущению?
— Не раньше четвёртого, ваше высокопревосходительство. Не позже пятого. Год — сложно сказать. Но — не позже.
— Я того же мнения.
Мы — поговорили о подготовке. К весне четвёртого года — должны были иметь во Владивостоке боеспособный гарнизон, готовую крепостную артиллерию, налаженную связь с Маньчжурией. В Хабаровске и Благовещенске — то же самое, по плану Селиванова. У меня к этому моменту — было ровно полтора года. По моим расчётам — должно было хватить.
В декабре я приехал — обратно в Хабаровск. Уже шёл ранний сибирский снег, Амур замерзал. Дома — Артемий и Феодосия Сергеевна меня встречали с горячим супом и щами с грибами. Я ел — не торопясь, в столовой, за длинным столом. Лев на столе у меня в кабинете, я успел заметить, к этому году слегка покрылся царапинками от частого передвигания — Артемий его, видно, передвигал, когда вытирал пыль. Эти царапинки — придавали ему какой-то живой вид, как у старого, верного товарища, у которого тоже есть свои отметины.
Седьмого января девятьсот третьего года, в обыкновенный рабочий день, ко мне в кабинет принесли — телеграмму. От Чичагова, из Владивостока, шифрованную, срочной депешей.
Я её — расшифровал. Прочитал.
«Многоуважаемый Николай Иванович. Имею честь сообщить — в течение прошедших трёх недель в район Цусимского пролива стянуты значительные силы японского флота. По донесениям наших негласных наблюдателей, у Сасебо стоят на якоре три крупных броненосных корабля, в том числе „Микаса“ — новый броненосец, спущенный на воду в Англии в прошлом году. Всего у Цусимы и в смежных акваториях сосредоточены силы, по оценкам, превышающие весь наш Тихоокеанский флот в четыре раза. Учения проводятся в режиме, соответствующем боевой подготовке к крупному морскому столкновению. Предлагаю — рассматривать это как серьёзный сигнал. С уважением, Чичагов».
Я перечитал. Положил на стол. Долго смотрел в окно.
За окном — шёл снег. Тихо. Тяжело. Хлопьями.
«Микаса» — спущен на воду. Я это имя — знал по моей советской памяти. «Микаса» — флагман японского флота при Цусиме. Корабль, с которого Того будет командовать боем, в котором погибнет наш Тихоокеанский флот. Этот корабль — уже стоит. И стоит — у Сасебо. И — учится.
У меня было — год до начала войны. Может быть — год и три месяца.
Я открыл ящик стола. Достал тетрадь. Открыл на новой странице.
Подержал перо.
Подумал.
Написал — медленно, ровно, без всякой спешки:
«7 января 1903. Чичагов телеграфирует — 'Микаса» у Сасебо, флот в боевой подготовке. Война — не позже весны 1904.
Подготовку — продолжать. Витте — поддержит. Куропаткин — мой. Государь — не помешает. Безобразовцам — заслон.
Свои — на местах. Селиванов — войска. Чичагов — флот и Корея. Зарубин — Благовещенск. Линевич — Маньчжурия. Соломин — канцелярия. Северцов — биограф. Будберг — поручения. Бачурин — этнография и народы. Кречетов и Воронин — переселенцы и каторжники. Чубарь — казаки. Хохо — нанайцы. Антонина Сергеевна — школа для девочек.
Всё — готово к тому, что — будет. Война — мы её — прошли в учебнике. Теперь — пройдём в новом издании. По уставу.
Татьяна Ивановна — со мной'.
Закрыл тетрадь.
Положил в ящик. Закрыл ключом.
Встал. Подошёл к окну.
Снег за окном — продолжал идти. Хабаровск — медленно, тихо, белел. Колокольня собора — едва видна была через пелену. Амур — стоял подо льдом, тёмная полоса вдалеке.
Я постоял у окна. Подумал. И — впервые за всё время моей нынешней жизни — сказал — не себе, и не льву, и не Татьяне Ивановне, и не Артемию за стеной, а — просто так, в воздух комнаты:
— Спасибо тебе, голубчик. Что ты мне это всё дал.
«Голубчик» — это могло относиться ко мне самому. К Гродекову. К государю. К жизни. К Богу, в которого я не верил, но который, по моим ощущениям последних трёх лет, иногда ко мне был — внимателен.
Я этого не уточнял. Просто сказал — и всё.
Лёг спать в обыкновенный час. Артемий принёс свечу, поставил у кровати. Я лежал в темноте.
И мне снилась — Татьяна Ивановна. Как обыкновенно. Только в этот раз — она не наливала чай. Она сидела на нашей подмосковной кухне, у окна, в синем халате, и смотрела на меня — спокойно, тепло, без слов.
Я ей — улыбнулся.
Она — тоже улыбнулась. Молча.
И — подняла руку, помахала. Как та девочка в полосатой рубашке за проволокой лагеря на Зее.
Я проснулся под утро — спокойным.
День начинался обыкновенно. Артемий — стучал. Феодосия Сергеевна — звякала тарелками внизу. Лев на столе — ждал. Тетрадь — лежала в ящике. За окном — шёл свежий снег.
Я встал.
Война где-то собиралась идти к нам.
Я — был готов
Павел Смолин
Красный генерал Империи 2
Глава 1
Семнадцатого января было минус тридцать два.
Это я узнал утром от Артемия, который, ставя на стол поднос с чаем и прибором для бритья, отрапортовал по своей привычке, не спрошенный, по делу:
— Холодно, ваше высокопревосходительство. Тридцать два по Реомюру. На Амуре туман от полыньи у быков моста, ходить нельзя, ослепнешь.
— Спасибо, Артемий.
— И ещё. Соломин Григорий Афанасьевич уже в канцелярии. С шести часов.
— Это мы знаем. Он раньше нас всегда.
Артемий улыбнулся. Чай был крепкий, как я просил, с долькой лимона. Лимоны в Хабаровске зимой стоят дорого: их везут из Владивостока через Никольск-Уссурийский, и ко мне на стол они доходят зеленовато-желтоватыми, почти неузнаваемыми. Но Соломин где-то их находил. У него на это была своя сеть.
Я выпил полстакана горячим, поставил.
— Что в почте?
— Не знаю, ваше высокопревосходительство. Соломин ничего не сказал. Сказал только, телеграмма от Чичагова есть. И пакет от Бачурина, с какими-то картами.
— Карты подождут. Телеграмму сейчас.
Артемий вышел.
Я отодвинул поднос, накинул на плечи стёганый домашний халат, синий, с чёрной оторочкой, который Феодосия Сергеевна сшила мне ещё к Рождеству девятьсот первого, и который теперь начал вытираться на локтях. Менять не хотелось: вещь была обмятая, тёплая, своя. Подошёл к окну.
За окном стояла тяжёлая, неподвижная, синеватая зимняя темнота. Небо начинало едва светлеть на востоке, над сопками за Амуром, серовато-жёлтой полосой, без всякой розы. На Алексеевской уже видны были редкие фонари у губернаторского дома, у соборной площади, у штаба. Ниже, к реке, всё стояло в плотном пару. Я знал: это пар над полыньёй у мостовых быков. Видел его из этого окна все три зимы своей нынешней жизни.
Третья зима. Ровно три полных года, как я здесь.
Я поймал себя на этой мысли спокойно, без всякого внутреннего возмущения. Три года. И эти три года в моей теперешней голове стояли плотно, без зазоров. Я уже не делил жизнь на «до» и «после». Я её вёл одну, в двух телах, с двумя именами, на двух разных языках, в двух разных эпохах. И этот раздел во мне давно не болел.