— Аркадий Васильевич. Запишите в журнал. Сегодняшним числом, как пришедшее сегодня. И копию для архива оставьте у себя — на всякий случай.

— Слушаюсь.

— И — голубчик. Я Вам ещё одну вещь хочу сказать. По этому делу — у меня может быть неудобства, в Петербурге. Не от Куропаткина и не от государя. От других. Если эти неудобства начнутся — я хочу, чтобы Вы у меня в канцелярии работали как обыкновенно, и чтобы никто из этих других не мог через Вас ничего ни добавить в документы, ни изъять. Вы за моей спиной — никому ничего не показываете и ничего не выдаёте, кроме как по моему ясному указанию.

Соломин — посмотрел на меня. И, впервые за всю мою службу с ним, чуть приподнял подбородок. Это, я понял, был у него знак чего-то — не служебного, личного.

— Слушаюсь, ваше высокопревосходительство. Никто за Вашей спиной — ничего не получит. Я в этом — клянусь.

— Спасибо, Аркадий Васильевич.

Он наклонил голову, ушёл. Я остался у стола.

И подумал — вот, голубчик. Вот ты только что приобрёл — настоящего союзника. Не такого, как Селиванов, который у меня — служебный товарищ. И не такого, как Чичагов — политический единомышленник. А — третьего, более редкого типа: человека, который мне стал — лично преданным. После семи лет канцелярской рутины Соломин у меня сейчас — только что — встал по моему делу не как чиновник, а как — мой человек. Это — большое.

В дверь постучал Северцов.

— Ваше высокопревосходительство. Господин Бачурин в приёмной.

— А, голубчик. Зови.

Бачурин вошёл — в обыкновенном своём сером сюртуке, с потрёпанной полевой сумкой через плечо, со свежим красноватым загаром на щеках (видно, был в поездке), с быстрыми тёмными глазами. При виде меня — улыбнулся.

— Ваше высокопревосходительство.

— Иван Никитич. Вы, я слышал, уже в Хабаровске?

— С прошлой недели. Только что закончил отчёт по итогам зимней поездки в верховья Уссури. И — Николай Иванович, у меня к Вам — давно обещанное.

— Малышево?

— Малышево.

Я улыбнулся.

— Когда едем?

— Если позволите — на следующей неделе. Ледоход уже сошёл, пароходы ходят. Я договорился с местными нанайцами, они нас встретят. У старшего рода Бельды — у Хохо — день рождения, шестьдесят лет. Это у них — большое событие. Если Вы приедете — это будет ему — честь, а нам — гостеприимство, какого нигде больше не получишь.

Я подумал.

— Иван Никитич. Едем. Я возьму с собой Северцова. Отправление — какого числа?

— В пятницу, двадцать шестого. Возвращение — в понедельник.

— Хорошо. Распорядитесь, я даю отпуск сам себе.

Бачурин просиял.

Малышево было — небольшая нанайская деревня в трёх часах пароходом вниз по Амуру, на правом берегу, в речной излучине. Двадцать дворов, длинные деревянные дома на сваях, рыболовные сети по берегу, лодки-долблёнки, привязанные к деревянным сваям. На пристани — нас встречали человек пятнадцать. Впереди стоял — Хохо.

Старший рода Бельды был — невысокий, сухой, лет под шестьдесят, с тонкой бородой по подбородок, с жёсткими чёрными волосами, забранными в косу с проседью. На нём была — нарядная зимняя парка, с серебряной отделкой, в белых сапогах. Лицо у него было — неподвижное, важное, без улыбки. Глаза — узкие, чёрные, очень внимательные.

Он подошёл ко мне — медленно, по-нанайски, с особым чувством собственного достоинства. Поклонился — не до пояса, а ровно, как кланяются равный равному. Сказал по-русски, с тяжёлым акцентом:

— Здоров, генерал.

— Здоров, отец.

Я ему пожал руку — обеими руками, как Бачурин потом мне объяснил, у нанайцев это знак — почитания. Хохо — впервые улыбнулся. Очень коротко, на полсекунды.

Мы прошли в его длинный дом. Внутри — был полумрак, пахло — рыбой, дымом, корой. По стенам висели — шкуры, инструменты, луки, шаманский бубен в углу. На полу — циновки. В центре — низкий стол, накрытый. Вокруг стола сидели — старейшины рода, лет семь человек, все в одинаковых тёмных парках.

Я сел — на циновку, по-нанайски, со скрещенными ногами. Это, у меня по гродековской памяти, тоже умелось — он, видно, в нанайских семьях уже сидел не раз. Бачурин — рядом со мной. Северцов — у двери, скромно.

Подали — варёную рыбу-сазана в простом соевом соусе, талу — нарезанную сырую рыбу с черемшой, какую-то траву, варёную в собственном соку. И — горячего чаю с мёдом дикой пчелы. Никаких столовых приборов — только палочки и собственные руки. Я ел медленно, наслаждаясь.

Хохо говорил — мало, через переводчика, которым выступал Бачурин. Спрашивал — о моём здоровье. О Татьяне — мы это с Бачуриным заранее обговорили, что Бачурин ему скажет, что у меня жена умерла, и что, по нанайскому обычаю, к этому надо отнестись с уважением. Хохо — отнёсся. Поднял маленькую глиняную чашку с рисовой водкой, выпил молча. Я — поднял свою (себе не позволил, Кречетов мне не разрешал, налил воды и выпил тоже). Хохо — кивнул.

Потом он сказал — негромко, через Бачурина:

— Отец, я спрошу. Зачем русские пошли в Маньчжурию летом?

Я подумал. Бачурин — внимательно слушал.

— Хохо. Русские пошли, потому что в Маньчжурии началось — то, что могло перейти в наши земли. Мы пошли — остановить.

— Это поняли. А что русские там сделали со стариками?

Я посмотрел на него. Он смотрел на меня — узкими чёрными глазами, без всякого выражения, очень внимательно.

— С большинством стариков — ничего. Но с некоторыми — да. Один старик в селении Чжаогоу — был расстрелян молодым казаком. Я его — не уберёг. Это — на моей совести.

Хохо посмотрел на меня. Долго. Потом кивнул.

— Это хорошо, что ты это сказал. Это — настоящее. Не русское, не нанайское — настоящее.

Он сказал что-то на нанайском. Бачурин перевёл — «У нашего народа есть пословица: тот, кто помнит свою вину, тот не повторит её. Тот, кто забывает, повторит её сто раз».

Я кивнул.

Хохо допил свою рисовую водку. Посмотрел на меня.

— Генерал. Если в нашу деревню — придёт нужда, ты — поможешь?

— Хохо. Что нужно сейчас?

— Сейчас — ничего. Сейчас — мы говорим, потому что говорить — тоже хорошо. Но если придёт нужда — пришли в Хабаровск. Мой брат Чого — у тебя на пристани работает грузчиком. Через него — пришлю.

— Передай — что приду по первому слову.

Хохо — кивнул. Налил мне воды.

Потом — долго играли на двух деревянных нанайских инструментах, я их не знал по названию. Молодой парень — пел. Старушка — танцевала, медленно, с маленькими красными платками в руках. Я смотрел и слушал. Вспоминал — как у нас под Сибирцево, в семьдесят пятом году, была большая воскресная свадьба у соседского капитана, и его украинская тёща пела старые песни на полтавском языке. Похоже было. Не на ноту — а на чувство.

К ночи мы остались у Хохо в его доме — спать на циновках, под медвежьими шкурами. Северцов рядом со мной. Бачурин — у двери.

Я лежал и думал — что у меня сегодня — наверное, лучший день за моё нынешнее году в Хабаровске. Тёплый день. День — без службы. День, в который меня — простой нанайский старик — принял по-человечески, и мы с ним — поговорили о Чжаогоу, и он понял, и я — тоже понял.

Это было — другая Россия. Та, ради которой я тут.

Утром мы возвращались в Хабаровск. На пароходе — я с Бачуриным сидел на палубе, в ярких солнечных лучах ранней весны. Над Амуром — летели перелётные птицы с юга — длинными косыми клиньями.

Бачурин сказал — тихо, как бы про себя:

— Николай Иванович. Я Вас — совсем по-другому теперь воспринимаю, чем в мае.

— Иван Никитич?

— Я с Вами — по этнографии, я знаю. Но я с Вами — не только по этнографии. Я — по делу, в самом широком смысле. Если у Вас будет когда-то нужда — в человеке, не в учёном, а в человеке — Вы знаете, где меня найти.

Я ему — кивнул.

— Спасибо, Иван Никитич.

Он — отвернулся, смотрел на воду. Я — на него.

Бачурин у меня — встал в круг. Третий из тёплых, после Кречетова и Воронина. И, в отличие от тех двоих, — мой, без всякой политической предыстории. Просто — учёный, который понимает.