После завтрака мы перешли в его кабинет.

На столе у Линевича лежала большая карта. Маньчжурия от Цицикара до Дальнего, вся КВЖД, со всеми ветками, со всеми станциями, со всеми гарнизонами. Каждый гарнизон отмечен синим кружком, рядом цифра численности. Я посмотрел: общая сумма по моей собственной памяти и по сводкам Селиванова должна быть около ста двадцати тысяч в южной Маньчжурии. Здесь у Линевича стояло сто восемнадцать тысяч пятьсот.

— Точно у Вас, Николай Петрович.

— Стараюсь, Ваше высокопревосходительство.

— Расскажите, что у Вас по складам.

Линевич взял указку, провёл по карте.

— По хлебу у меня семимесячный запас на полную численность во всех узловых пунктах. Это норма мирного времени. По моим расчётам, в случае перехода на боевую численность, мы съедаем этот запас за три-четыре месяца. К тому сроку должны подходить подвозы из Сибири.

— Сибирские подвозы, Николай Петрович, я думаю, в первые три месяца мы получим в половину расчёта.

Он остановился. Посмотрел на меня внимательно.

— Половину?

— Половину. Транссиб — десять с половиной поездов в сутки. В первые две недели после объявления войны четверть будем тратить на войска, на материальное мало останется. Считайте, три месяца на половине.

— Это значит, мне надо удвоить запас. На местах.

— Не удвоить. Увеличить по мере возможностей. Я Вам открою, помимо положенного, дополнительный кредит из приамурского бюджета. Объясните перед Куропаткиным пограничной угрозой. Куропаткин пропустит, с ним я договорюсь.

— Сколько?

— Двести тысяч. До конца лета.

Линевич помолчал. Потом кивнул.

— Принимаю, Николай Иванович. Сделаем.

Мы ещё час сидели над картой. Прошлись по гарнизонам: Харбин, Цицикар, Мукден, Ляоян, Дальний. Уточнили, какие части в случае мобилизации куда подходят первыми. Я ему рассказал о трёх поправках, которые внёс в Третий план у Селиванова: резерв на Ялу, курьерский путь через Якутск, ночные действия в обучении. Линевич записал.

К полудню закончили.

Линевич отложил указку.

— Николай Иванович.

— Слушаю, Николай Петрович.

— Я хочу Вам сказать одно.

— Скажите.

Он посмотрел в окно. За окном был апрельский Уссурийск, голые тополя у плаца, чистое небо, далёкая сопка с проталинами. Долго молчал.

— Я за двадцать пять лет службы ни перед одним начальником так не думал. Я Вас слушаюсь потому что верю. Не потому что устав. Я стар, Николай Иванович. Может быть, это моя последняя кампания. Если будет. Я её с Вами пройду до конца.

Я молча встал. Подошёл. Положил ему руку на плечо.

— Николай Петрович. Спасибо.

— Нет. Это Вам спасибо.

Мы постояли молча.

Потом я отошёл к окну, дал ему минуту. Потом мы разлили рюмки коньяка из его дорожной фляги, выпили за здоровье. И больше об этом не возвращались.

К вечеру я уехал во Владивосток. Линевич провожал на станции. На прощание сказал:

— Если что, телеграфируйте. Я в Харбине буду через четверо суток. С полком гвардейским и со всем, что у меня есть в дороге.

— Спасибо, Николай Петрович.

Поезд тронулся. Я стоял в коридоре у окна, смотрел, как уходит маленький плац, как уходит флагшток с тяжёлым мокрым флагом, как уходит серая, прямая, уже немного сутулая фигура Линевича в шинели на перроне. Он отдавал честь поезду, до тех пор пока поезд не скрылся за поворотом.

Я отошёл в купе.

Подумал: двое. У меня уже двое.

Во Владивосток мы пришли на следующий день, к четырём часам пополудни.

Город открылся за поворотом, как всегда, внезапно, и на этот раз, в отличие от моих прежних приездов, без всякой моей сентиментальности. Я уже знал этот город наизусть. Бухта Золотой Рог, Светланская улица идёт вдоль, на сопках белые двух- и трёхэтажные особняки, на воде много пара, много угольной копоти, много мачт. У причалов пароходы в обыкновенной коммерческой рутине, плюс к ним серые силуэты броненосцев Тихоокеанской эскадры на Амурском заливе и в Уссурийском заливе. «Ослябя», «Россия», «Громобой», «Рюрик», крейсера Владивостокского отряда, под командованием Иессена. Тяжёлая, серьёзная сила, но не та, что нужна. То, что нужно, стоит в Артуре, и над тем, что в Артуре, сейчас Алексеев в наместниках.

Чичагов встречал на пристани.

Он за этот год мало изменился. Невысокий, плотный, с короткой седеющей бородой, в адмиральском чёрном с тёплой подкладкой пальто (хотя весна у моря тёплая) и в фуражке без погон, по морской манере. Глаза те же: прямые, светло-серые, внимательные.

— Николай Иванович!

— Николай Михайлович, дорогой.

Мы обнялись. На людях. Это в наших отношениях впервые. И мне приятно было, что обнялись.

— Поедем сразу домой. У меня жена обед готовит, ругается, что двадцатого апреля её обещал, а сегодня уже двадцать пятое.

— Ругаюсь.

— Не ругайтесь. Я Вас на неделю всю заберу.

В его доме на Светланской пахло щами и говядиной. Жена Чичагова, Анна Гавриловна, подвижная, румяная, с быстрыми тёмными глазами, встретила меня в передней, поцеловала в щёку «по-родственному» (это её слова) и сразу повела к столу. После сибирских пирожков и линевичевской ветчины щи с говядиной показались мне домом. Я ел и впервые за дорогу почувствовал, что я действительно отдыхаю.

После обеда мы с Чичаговым ушли в его кабинет.

На стенах у Чичагова висели карты: тихоокеанский театр, Японское море, Жёлтое море, Корейский пролив, отдельно Сасебо. Рядом большие фотографии его эскадры, кораблей по отдельности, и среди них одна, в особой рамке, «Микасы» в гавани Сасебо. Чичагов получил её через своих людей в Нагасаки и заказал увеличить до натурального размера. Корабль на фотографии стоял серый, тяжёлый, скучный, с приспущенным флагом по случаю погоды. Чичагов на эту фотографию смотрел каждый день.

— Вот он, голубчик, — сказал Чичагов, поймав мой взгляд. — Сегодня его в Сасебо нет, он у Цусимы. Завтра, может, будет в Жёлтом море. Через год он в нашу эскадру первый снаряд пустит.

— Будет.

— Я к этому готов, Николай Иванович. Я про Иессена и Артур не отвечаю, я их знаю слабо. Но за Владивосток отвечаю. У меня все три отряда отрабатывают самостоятельные крейсерства. У меня система оповещения с маяков и наблюдательных постов в Корейском заливе налажена. У меня мобилизационный план разложен по четырём вариантам. У меня на угольном складе десять тысяч тонн сверх нормы, я их под видом «портовых надобностей» завёз с осени.

— Это большая цифра.

— Большая. Я её Алексееву не показывал. У него другие хлопоты.

— А Иессену?

— Иессену я доложил по форме. Он поддержал, но без особого интереса. Он скорее на свою флагманскую службу смотрит, чем на запасы.

— А что Алексеев?

Чичагов пожал плечами. Сел в кресло против меня.

— Алексеев, Николай Иванович, занят политикой. Он каждый день шлёт телеграммы в Петербург. Каждый день. То про лесные концессии. То про какие-то дороги. То про «защиту русских интересов». Я с ним встречаюсь раз в две недели, докладываю по флоту, он кивает, ничего не возражает, ничего не приказывает. У него голова не там.

— И не надо, чтобы там была.

Чичагов посмотрел на меня внимательно.

— Не надо?

— Не надо. Пусть он занимается своими телеграммами. Чем больше, тем лучше. Лишь бы нам не мешал.

Чичагов кивнул. Понял.

Мы говорили три часа. По кораблям поименно. По командирам по фамилиям. По мобилизационным сценариям по дням. К концу у меня в голове сложилась точная картина: Тихоокеанская эскадра в Артуре слабее японской, в этом ничего не сделать; Владивостокский отряд сильный, дисциплинированный, готовый, с Чичаговым во главе по береговой обороне; в случае войны Владивосток выдержит, и более того, отряд Иессена может резать японские коммуникации в Японском море. Это то, на что я могу рассчитывать.

К пяти Чичагов отвёл меня в Восточный институт.

Институт за эти годы обжился. Здание было новое, в три этажа, с большими окнами, с библиотекой на втором этаже, с чисто выметенным двором. На дворе два студента-китаиста занимались с ушу под руководством тщедушного китайского старичка-наставника. На крыльце нас встретил профессор Позднеев Алексей Матвеевич: высокий, с длинной русской бородой по-тургеневски, в пенсне, в тёмном сюртуке.