Я подумал. Помолчал. Сказал медленно:
— Алексей Николаевич. Плеве оставьте мне.
Куропаткин посмотрел на меня внимательно.
— Что сделаете?
— Не знаю пока. Что-нибудь сделаю.
— Николай Иванович. Прошу Вас. Только не личной стычкой. Плеве мстителен. Не светите своё.
— Не буду.
Мы расстались около десяти. У Куропаткина в передней, прощаясь, я ему сказал:
— Алексей Николаевич. Спасибо, что Вы стоите.
— Стою, Николай Иванович. Стою. Сколько ещё выдержу, не знаю. Но пока стою.
Я не ответил. Молча пожал ему руку. Вышел.
В экипаже на обратном пути смотрел в окно — на белесую петербургскую полночь, на длинные сонные, ещё не уснувшие набережные.
Куропаткин что-то у меня в голове тревожил. Не то, что он сказал. То, как он это сказал.
«Пока стою». Это у Куропаткина в первый раз за всё, что я его помнил. Он раньше говорил «стою» без «пока».
Это значило, что у него что-то внутренне поплыло.
Шестого июля я посетил Витте.
Витте принял меня у себя в министерстве, на Мойке, в своём огромном кабинете с тяжёлой казённой мебелью красного дерева и с большим портретом покойного государя Александра Третьего над столом. Витте за прошлый год постарел заметнее, чем Куропаткин. У него обозначились мешки под глазами, и в усах пробилась резкая седина. Но энергия была та же. Он встретил меня крепким рукопожатием, посадил в кресло, сам сел напротив, не за стол.
— Николай Иванович. Куропаткин у Вас был?
— Был, Сергей Юльевич.
— Хорошо. Тогда мне Вам не надо рассказывать. Что намерены на совещании?
Я изложил наш с Куропаткиным план. Витте слушал внимательно, с прищуренным правым глазом, как он слушал всё деловое. Когда я закончил, он молчал секунд десять. Потом сказал:
— Поддержу.
— Спасибо, Сергей Юльевич.
— Только добавлю. Я на совещании буду не изящничать. Я Безобразова публично назову авантюристом. Чтобы у государя в голове это слово застряло.
— Сергей Юльевич. Вы рискуете.
— Рискую. Но мне терять нечего. Государь уже, поверьте, со мной внутренне простился. Я на своём посту последний год, может, последние полгода. Это я знаю точно. Он меня заменит на министра уступчивого. Поэтому я последнее, что в моих силах, сделаю крупно, а не мелко.
Я долго смотрел на Витте.
— Сергей Юльевич. Если Вы уйдёте, кто остаётся?
— Куропаткин пока стоит. Ламздорф нейтрален, как мокрая тряпка. Плеве против. Дурново где-то рядом, не понимаю где. И — Вы.
— Я на Дальнем Востоке.
— Вы на Дальнем Востоке пока. После я хотел бы, чтобы Вы были здесь.
— Сергей Юльевич. Здесь не моё место.
— Может быть. Может быть, не Ваше. Я посмотрю после совещания.
Мы простились без особенной теплоты, но твёрдо. Витте на прощание сказал:
— Николай Иванович. Если Безобразов на совещании Вас попробует задеть лично, отвечайте резко. Не церемоньтесь. Государь этого даже хочет, в глубине души. Он Безобразова устал, но не имеет мужества его оборвать. Если Вы оборвёте, у государя внутри отзовётся.
— Понял, Сергей Юльевич.
Я вышел на Мойку к двенадцати дня. Жара стояла. Я снял шинель, перекинул через руку, пошёл пешком до гостиницы. По дороге думал не о Витте и не о совещании.
Думал о том, что когда я приеду в Хабаровск, нужно будет Соломину сказать собирать документы иначе. Не в трёх папках, а в семи. Каждое направление отдельно. И каждое с дублирующей копией. Потому что впереди Петербург будет вытряхиваться, и могут потребоваться самые разные справки, в самые разные кабинеты, в самые разные стороны.
Седьмого июля я провёл в гольдмановском доме.
Иосиф Маркович Гольдман, старый еврейский интеллигент, частный поверенный по гражданским делам, с длинным мягким лицом, с седой раздвоённой бородой, с тёплыми тёмными глазами под пенсне, с тонкими руками в коричневых старческих пятнах. Я с ним познакомился прошлой осенью, через Кречетова, который Гольдману писал из Хабаровска как старому товарищу по семидесятым годам. У Гольдмана я был два раза за прошлую поездку: один раз официально (он юридически оформил мне доверенность на хабаровский переселенческий благотворительный фонд) и один раз неофициально, поздним вечером, у него на квартире, в его маленьком кабинете, заставленном книгами на четырёх языках, под жёлтой лампой.
Сегодня я приехал снова поздним вечером, в извозчике, без всякой свиты. Артемия оставил у себя в гостинице, Будберга отпустил на свободные вечера. Адрес: Литейный, дом сорок один, квартира восемь.
Гольдман встретил меня сам, открыв дверь. Поклонился по-старосветски, чуть наклонив голову.
— Николай Иванович. Я Вас ждал.
— Иосиф Маркович.
Он провёл меня через тёмную переднюю с вешалкой, заваленной чужими пальто и шинелями (у Гольдмана постоянно ходили клиенты, и квартира была сквозная), в его кабинет. Там горела одна жёлтая лампа на столе. Расставлена была простая еда: чёрный хлеб, селёдка, варёные яйца, рюмки, графин водки. Мы садились за стол, как старые знакомые, без всяких чинов.
— Иосиф Маркович. У меня мало времени.
— У меня тоже, Николай Иванович. Будем кратко.
Он налил мне рюмку. Себе налил воды. Не пил со мной — он не пил с осени девяносто пятого, после смерти жены.
— Расскажите, что у вас. Я слушаю.
Я рассказал. О совещании двенадцатого. О Безобразове. О плане Куропаткина и моём. Об уязвимости Куропаткина и Витте. Об Алексееве. Гольдман слушал, кивал, иногда перебивал короткими уточняющими вопросами. Когда я закончил, он помолчал секунд тридцать, поглаживая бороду.
— Николай Иванович. Я Вам скажу три вещи.
— Слушаю.
— Первое. У меня для Вас обновлённый список. Я Вам его отдам сегодня. В нём двадцать восемь имён. По Петербургу четырнадцать. По Москве шесть. По Киеву четыре. По Одессе три. По Тифлису одно. Это те, у кого Вы в случае нужды найдёте поддержку. Не в смысле оружия или заговора. В смысле частной помощи: укрыть человека на ночь, передать письмо, дать знать, кто провокатор. У всех, кроме одного-двух, нет служебных связей. Это частные люди в честных профессиях: врачи, инженеры, учителя, юристы. Из них четверо социал-демократы, двое социалисты-революционеры, остальные вне партий, но сочувствующие.
Я записал в голове. Тетрадь свою я Гольдману никогда не показывал.
— Спасибо.
— Второе. У меня есть известие для Вас. Невесёлое.
— Слушаю.
— В Петербурге за последние полгода было два провала. В социал-демократическом круге. Один крупный, в марте, в Москве, у наборщиков «Искры». Другой поменьше, в мае, у студенческой группы, готовившей листовку. Оба провала выглядят как работа охранки. Но у нас, у людей моих, есть сомнения. И оба провала произошли в кругу, где, кроме охранкиных, есть третьи люди.
Гольдман поднял на меня глаза.
— Третьи люди?
— Третьи. Не охранка. Не свои. Кто-то между. Деньги мы не отследили. Связи обрываются в воздухе. Похоже на работу частных людей с большими средствами и со своим интересом. Кому это нужно, мы не понимаем.
Я помолчал.
— Иосиф Маркович. А мог бы это быть кто-то из безобразовского окружения?
Гольдман посмотрел на меня медленно, серьёзно. Подумал.
— Мог бы. Я этого не утверждал. Я этого не исключаю. Безобразовский круг мне лично известен мало. У них деньги. У них связи во дворце. У них есть интерес гасить социал-демократов: социал-демократы против их концессий, против их войны с Японией. Гасить охранкой для них слишком публично. Гасить частной рукой для них удобнее. Но у меня доказательств нет.
— Я буду иметь в виду.
— Иметь в виду этого мало, Николай Иванович. Третье, что я Вам хотел сказать. Я прошу Вас об одной услуге.
— Слушаю.
— У меня есть посылка для людей за границей. В Швейцарию. Пакет на три листа. Содержание Вам могу рассказать, могу не рассказывать. Как захотите.
— Расскажите.
Гольдман встал, прошёл к шкафу, открыл его, достал небольшой серый конверт без всяких надписей. Положил передо мной. Сел обратно.