— Садись. Чай хочешь?
— От чая откажусь, спасибо. Слушаю.
Я не стал возражать. Сел напротив, развернул карту.
— Павел Карлович. Мы — переходим. Через Амур. Завтра. Твой отряд — две сотни уссурийских казаков, две сотни забайкальских, артиллерийский взвод, прикомандированная пехотная рота — это первый эшелон. Цель — выйти на Сахалян, очистить его, занять подходы к Айгуни. Потом — по обстановке, на Цицикар. Это в общей задаче.
— Понимаю.
— Теперь — частная задача. Я к тебе с одним требованием. Не приказом — требованием. По-человечески, как к старому товарищу.
Реннекампф посмотрел на меня. У него на лице — не дрогнуло ничего.
— Слушаю, Николай Иванович.
— Никаких эксцессов. Никаких. Что бы у тебя по дороге ни случилось.
Реннекампф моргнул. Это, у него, было движение почти неуловимое.
— Поясни.
— Поясняю. Мы — идём в чужую страну. Не в вражескую, а в чужую. У них там — мирные жители: китайцы, маньчжуры, простые крестьяне. У них там — не боксёры в каждом дворе. Боксёры — отряды, которые с нами столкнутся в полевом бою. С ними — деритесь сколько хотите. Но мирных деревень — не жгите. Стариков — не расстреливайте. Женщин — не трогайте. Скот — реквизируйте под расписку, и обыкновенно — за плату, имперскими бумажными рублями, а не серебром. Старост — выслушивайте. Жалоб — записывайте.
Реннекампф долго молчал.
— Николай Иванович. Это — невыполнимо.
— Почему?
— Потому что у меня в отряде — четыре сотни казаков. Они — после Благовещенска. Они слышали про обстрел города. Они слышали про погибших слуг у Прохорова. Они — пойдут за Амур мстить. Я их сорок раз остановлю — но на сорок первый кто-то из них не послушает.
Я кивнул. Это был — честный ответ. Реннекампф не лицемерил. Он мне говорил то, что — реально. И я ему был — благодарен, что он мне так сказал.
— Павел Карлович. Я — это понимаю. Я тебе не приказываю — невозможного. Я тебе говорю — про усилие. Если ты к этому усилию прикладываешься — у меня к тебе никаких претензий. Если ты — не прикладываешься, а позволяешь, и потом разводишь руками, мол, не уследил, — у меня к тебе будут претензии. Большие. По уставу.
— Понятно.
— И ещё. Я с тобой завтра — иду.
Тут он впервые за разговор — приподнял брови.
— Вы со мной идёте, ваше высокопревосходительство?
— Иду. С небольшим штабом. До Айгуни — пойду точно. До Цицикара — посмотрим, по обстановке. Я хочу — чтоб мои казаки видели меня в этом походе. И чтоб моё присутствие — было фактором.
Реннекампф долго смотрел на меня. У него — на лице — впервые мелькнуло что-то настоящее. Не одобрение, не недоумение — а — расчёт. Он думал — что моё присутствие ему облегчит, а что — усложнит.
— Хорошо, Николай Иванович. Идите. Я Вас не отговариваю. Только — не отставайте от моей колонны. Я держать темп буду — кавалерийский. Вам, простите, нужно крепко в седле сидеть.
— Я постараюсь, голубчик.
Он чуть улыбнулся — углами рта.
— Тогда — до завтра, ваше высокопревосходительство.
— До завтра, Павел Карлович.
Он встал, козырнул, вышел.
Я остался в кабинете. Налил себе чая. Подумал — что я с ним сейчас сделал.
Я с ним — связал руки. Не словами, не приказом, а присутствием. С завтрашнего утра — я буду в его колонне, на его глазах, у его солдат на виду. Любой эксцесс — будет совершаться при мне. Это — у Реннекампфа заберёт половину готовности позволить эксцесс. У казаков — у меня было ещё больше веса: после ночи у ворот лагеря по Благовещенску шла молва, что новый атаман — настоящий, не как раньше. Я в эту молву — должен был — вписаться телом. Поход за Амур — был для этого идеальный случай.
Я знал, что это — рискованно. Я генерал-губернатор, мне в принципе не положено идти в боевую кампанию лично. У меня свой штаб, своя ставка, своё место — в Хабаровске или в крайнем случае в Благовещенске. Если со мной что-то случится — пуля шальная, лошадь подведёт, болезнь, что угодно — Куропаткин будет иметь все основания меня осудить, государь — рассердиться. Это — бюрократический риск. Но политический риск — обратный. Если я не пойду — у меня в крае останется Реннекампф со свободными руками, и через два месяца у меня в крае будет вторая Михайло-Семёновская, только в маньчжурском масштабе. И тогда — все наши усилия в Благовещенске пойдут насмарку.
Я выбрал — пойти.
Вечером я телеграфировал Куропаткину — короткое донесение: «При переходе через Амур считаю необходимым лично сопровождать передовой отряд до Айгуни, в виду политической чувствительности кампании. Прошу принять к сведению. Гродеков». На ответ я не рассчитывал — я не спрашивал разрешения, я уведомлял. И — уведомлял заранее, чтобы потом нельзя было сказать, что я полез без оповещения.
Куропаткин ответил через два часа. Тоже коротко: «Уведомление принял. Будьте осторожны. Помоги Вам Бог. К.»
«Помоги Вам Бог», от Куропаткина. Это, я понял, было — больше, чем стандартная формула. Это было — с памятью о государевом рескрипте. Куропаткин мне говорил: я тебя поддерживаю, государь тебя поддерживает, иди, делай. Ничего другого мне от него и не нужно было.
Утром шестого июля — четыре часа утра, едва светало — мы переправились на правый берег.
Переправа шла на двух больших плоскодонных баржах, которые тянули наши пароходы, и на полусотне рыбачьих лодок, реквизированных у китайских лодочников за две недели до этого. Казаки переправлялись с конями, неторопливо, без шума. Артиллерийский взвод — на отдельной барже, с орудиями. Пехотная рота — на плотах. Я с Северцовым, Будбергом и охраной из десяти конвойных казаков — на одной из лодок. На том берегу — стояли уже передовые дозоры Реннекампфа, переправившиеся раньше нас. Сахалян был — пуст: вчера, как мне доложили, цинский гарнизон отошёл к Айгуни, мирные жители частью бежали с гарнизоном, частью — попрятались.
Я вышел на правый берег. Сапоги у меня тут же погрузились в влажный песок. Здравствуй, Маньчжурия.
Это была — обыкновенная земля. Низкий берег, ивняк, отдалённые поля гаоляна, дальше — невысокие сопки в утренней дымке. Запах земли — был такой же, как на нашем берегу, только чуть с другим отливом — может, от того, что почва другая, может, от того, что воздух другой. Я постоял минуту, посмотрел.
Ничего не изменилось. Я — переходил государственную границу Российской империи, в первый раз в моей нынешней жизни, и в первый раз — с оружием. У меня в груди — должно было быть что-то торжественное. Какое-то чувство. Я в семьдесят четвёртом году, когда мы первый раз перешли советско-афганскую границу — у нас в дивизии — у меня было такое чувство. Сложное, с тревогой и с гордостью одновременно. А сейчас — было пусто. Просто работа, к которой я готовился полтора месяца.
— Северцов. Будберг. Поехали.
Подвели коней. Я сел в седло — впервые в этом теле, и удивился, что сел уверенно. Тело Гродекова умело сидеть в седле гораздо лучше, чем тело Лопатина. Это, в общем, было ожидаемо — кавалерист с туркестанским опытом, а не пехотинец-академик. Я тронул коня, вышел на тропу, по которой уже шли впереди казаки Реннекампфа.
Мы шли — медленно, с привалами. Дорога — пыльная, на сухой амурской глине, с травянистыми обочинами. По сторонам — поля гаоляна, в нескольких местах — оставленные хижины, одна-две на квартал. В хижинах — никого. Одна — с открытой дверью, на пороге опрокинутая глиняная посуда, кошка серая на крыше, смотрит на нас. Во всех остальных — двери закрыты, ставни прикрыты. Жители убежали, увели детей, угнали скот. Это, я понимал, было — нормально для войны.
Реннекампф ехал впереди — со штабом из четверых офицеров. Я шёл — в середине колонны, со своими. Это было — правильно: я не ехал во главе, не оспаривая Реннекампфского командования, и не плелся в хвосте, не отвлекая казаков от их работы. Я был — в середине, как член колонны, и моё присутствие было — равномерно распределено по всем.
Первый день мы прошли — около двадцати вёрст. Боев — не было. Дозоры дважды докладывали, что впереди — мелкие группы цинских пехотинцев, но при нашем приближении они отходили вглубь, не вступая в перестрелку. К вечеру мы стали лагерем в полу-разрушенном городке Хайдао, на полпути к Айгуни. Здесь, у нескольких уцелевших домов, были — оставшиеся местные. Старики, дети, женщины. Они — попрятались, когда мы вошли в город, и не показывались.