— А вы кто такой будете?

— Морозов Александр Петрович. Заведующий отделением. До семнадцатого года — чиновник для поручений московской сыскной полиции, до четырнадцатого — петербургской.

— Из бывших, стало быть.

— Из бывших.

Векшин помолчал.

— И при советской власти служили?

— Служил, — сказал Морозов. — Восемь месяцев. Ловил воров.

Он сказал это ровно, глядя поручику в лицо, и после записал в тетради, отчего сказал именно так.

За пять с половиной лет в этом веке он выучил, что при всякой смене власти человека губит не служба у прежних, а попытка её скрыть.

Морозов после разобрал этот разговор и записал, отчего отделение оставили.

Не по его заслугам и не по логике.

Оттого, что новая власть в первые недели занята не тем, что заводит, а тем, что отменяет, — и всякое учреждение, которое не бросается в глаза, живёт по инерции, пока до него не дошли руки.

А кроме того — и это он записал вторым пунктом — уголовный сыск нужен всякой власти на второй же неделе.

Двадцать девятого мая в городе ограбили лавку. Тридцать первого — обчистили две квартиры, брошенные бежавшими советскими служащими.

Второго июня в комендатуру поступило одиннадцать заявлений о кражах.

И оказалось, что заниматься ими некому, кроме шести человек, сидящих в комнате со шкафами.

Отделение оставили.

Морозов после разбирал, отчего, и разобрал так.

Всякая власть, придя в город, застаёт три рода учреждений.

Первые — политические: советы, комитеты, трибуналы. Их уничтожают в первый день, потому что они и есть прежняя власть.

Вторые — хозяйственные: водопровод, больницы, пожарная часть. Их не трогают, потому что без них город станет.

А третьи — те, что делают работу нужную всем и неприятную всякому: сыск, санитарный надзор, статистика.

Их не уничтожают и не поддерживают.

Их забывают — и они живут, покуда у них есть человек, который приходит утром и открывает шкаф.

Он записал это и приписал:

«Изъ сего слѣдуетъ, что уцѣлѣлъ не я и не отдѣленіе, а привычка людей нести заявленія по одному адресу.

Покуда несутъ — мы есть».

Второго июня пришла бумага: розыскное отделение сохраняется в ведении вновь образуемой городской милиции, заведующему предписывается представить список чинов и отчёт о состоянии дел.

Морозов представил и то и другое.

А через неделю город начали чистить.

Отделение это задело сразу и задело дважды.

Первое: из восьми оставшихся людей двоих вызвали в комендатуру — Ерёмина и одного из агентов, — и обоих продержали по двое суток.

Ерёмина отпустили: он двадцать один год прослужил при старом порядке и числился «бывшим».

Агента отпустили тоже, но с ним разговаривали иначе, и он, вернувшись, три дня был не в себе.

А второе было хуже.

К Морозову пришли — не по его душу, а за сведениями.

Пришёл унтер-офицер с бумагой и потребовал списки лиц, состоявших в милиции с декабря по май.

Морозов дал.

Списки были служебные, в них значились только чины отделения, и скрывать их было незаконно и бессмысленно: те же имена лежали в милицейской канцелярии.

Он дал и записал в тетради, что дал:

«Отдалъ списокъ восьми человѣкъ. Отказать не имѣлъ основаній.

Изъ восьми двоихъ уже вызывали.

Записываю затѣмъ, что съ сего дня началось то, о чёмъ я писалъ въ маѣ 1917 года: власть пришла къ намъ за свѣдѣніями о людяхъ».

Слово это Морозов услышал в июне и записал: чистка.

Оно означало следующее.

Всякий, кто с декабря семнадцатого по май восемнадцатого служил при советской власти или состоял в совете, подлежал аресту и разбору.

Разбор производила комендатура, а с июля — контрразведывательное отделение, образованное при штабе.

За июнь в Ново-Николаевске было арестовано, по сведениям, доходившим до Морозова, около шестисот человек.

Из них выпустили за месяц человек двести.

О прочих сведений не было.

И вот здесь Морозов впервые за пять с половиной лет столкнулся с тем, чего не умел.

Он умел работать против преступления.

Он не умел работать против власти.

Про своих Морозов узнавал в июне по одному.

Из двоих не пришедших первый, агент Скворцов, уехал в деревню к родне и после в город не вернулся.

Второй, Ерофеев, был арестован четвёртого июня по заявлению соседа и просидел три недели.

Морозов вытащил его тем единственным способом, какой у него был: подал в комендатуру отношение о том, что означенный состоит агентом розыскного отделения, в советах не состоял, в милицию поступил в апреле семнадцатого года, то есть при Временном правительстве, и что за ним числятся четыре дела в производстве.

Отношение подействовало.

Ерофеева выпустили двадцать шестого июня, и Морозов, увидев его в отделении, отметил, что за три недели человек постарел на пять лет.

— Что там? — спросил он.

— Ничего, — сказал Ерофеев. — Сидим и ждём. Нас в камере тридцать два.

— Спрашивали?

— Один раз, — сказал агент. — Пять минут. Спросили, служил ли при большевиках. Я сказал: служил в сыске. Они записали и ушли.

Двадцать восьмого июня арестовали Гурьева.

Морозов узнал об этом на другой день, от его жены, пришедшей к нему домой на Кузнецкую.

Она была не в истерике: она была в том спокойствии, которое хуже истерики, и говорила по порядку.

Матвея Ильича взяли ночью, двое, без обыска. Сказали: для выяснения. Куда увезли, не сказали.

Она ходила в комендатуру, в милицию и в управу; везде отвечали, что сведений не имеют.

— Александр Петрович, — сказала она. — Вы у него служили. Вы можете узнать?

Морозов ответил не сразу.

За семь месяцев службы под Гурьевым он выучил про этого человека следующее.

Слесарь с мельницы Кулакова, тридцати трёх лет, три класса церковноприходской школы. В совете с сентября семнадцатого. Начальник милиции с декабря.

За полгода не подписал ни одного распоряжения об аресте по политическим делам, потому что таких дел в милиции не было: их вёл трибунал.

Не брал.

Ставил условия: не бить задержанных, без бумаги не обыскивать, к людям без нужды не лезть.

И в мае, при подходе чехов, не бежал — остался в городе и был взят в собственной квартире.

— Могу попробовать, — сказал Морозов.

Прежде того он спросил у жены Гурьева три вещи, и спросил не из сочувствия, а по делу.

— Анна Прокофьевна. Кто-нибудь приходил к вам до ареста? Спрашивал о нём, о службе, о том, где он бывает?

Женщина подумала.

— Приходили, — сказала она. — В начале июня. Двое, из бывших милиционеров, чаю пили.

— И что спрашивали?

— Ничего не спрашивали, — сказала она. — Про службу говорили, про жалованье.

— А чужие?

— Чужих не было.

Второй вопрос был о деньгах.

— У вас на что-нибудь тяжба, долг, спор с кем-нибудь? Земля, дом, наследство?

— Нету, — сказала она. — Мы, барин, в наёмной живём.

И третий, ради которого Морозов и спрашивал первые два:

— Матвей Ильич кому-нибудь за эти семь месяцев сделал худо?

Анна Прокофьевна посмотрела на него.

— Он вором худо делал, — сказала она.

Морозов записал все три ответа и после, в сентябре, вернулся к первому: двое бывших милиционеров, пивших чай в начале июня, оказались ни при чём — они приходили звать Гурьева уехать в деревню, покуда не поздно.

Он не поехал.

Пробовал Морозов три дня.

Он пошёл сначала по-служебному: подал в комендатуру отношение за своей подписью, где просил сообщить, где содержится бывший начальник милиции Гурьев М. И., ввиду необходимости получить от него сведения по трём незаконченным делам.

Это было почти правдой: три дела действительно оставались за подписью Гурьева.

Ответ пришёл через день: «сведений не имеется».

Тогда он пошёл вторым путём.

Он пошёл к Векшину.

Поручик принял его и выслушал.

— Гурьев, — сказал он. — Это который слесарь?