— Так точно.

— Тогда что за обстоятельства?

— Личные, — сказал Морозов.

Пересветов посмотрел на него долгим ласковым взглядом, за которым, как Морозов давно понял, стояло что угодно, только не ласка.

— Знаете, что я сделаю? — сказал он. — Я вам не откажу и не разрешу. Я положу это в стол и подержу до мая. — Он придвинул рапорт к краю. — А вы за этот месяц подумайте, не найдётся ли у вас надобности съездить туда не по семейным обстоятельствам, а по делу. Потому что отпуска, Александр Петрович, вам никто не даст, а командировку я подписать могу.

— Дела нет, — сказал Морозов.

— Дела нет сегодня, — сказал Пересветов. — А у нас, слава богу, Москва. К маю что-нибудь да найдётся.

Александр Фрост

Обратный путь. Мороз идёт по следу книга 12

Глава 1 (56)

Бекетов приехал седьмого апреля.

Морозов встречал его на Николаевском вокзале — и, стоя на перроне, поймал себя на том, что ждёт с нетерпением, которого сам от себя не ожидал.

Аполлинарий Львович вышел из вагона в новом пальто, с двумя чемоданами и с той безукоризненной прямизной, по которой его можно было узнать за сто шагов.

— Александр Петрович.

— Аполлинарий Львович.

Они пожали руки, и Бекетов сказал первым делом:

— Я привёз вам поклон от его превосходительства и три письма: от Кузьмы Игнатьевича, от господина Штейна и от ротмистра.

— От Свешникова?

— От него, — сказал Бекетов. — Он вручил мне его на вокзале лично, в закрытом конверте, и просил передать в руки. Я, признаться, всю дорогу думал, отчего он не отправил почтой.

— Оттого, — сказал Морозов, — что почта в этом веке читается.

Дорогой с вокзала Бекетов рассказывал о петербургских новостях, и Морозов слушал с тем особым вниманием, с каким слушают о городе, где прожил год.

Вельяминов здоров и по-прежнему в отделении. Штейн ворчит. Дроботов третий раз подал прошение о переводе. Дело Дементьева слушалось в марте, публики набилось столько, что пришлось ставить приставов у дверей, и «Петербургский листок» напечатал отчёт под заглавием «Фельдшеръ смерти», о чём Бекетов сообщил с отвращением.

— А Степанида Луконина? — спросил Морозов, когда они уже подъезжали.

— Содержательница комнат с Сенной?

— Она.

— Здорова, — сказал Бекетов. — Я её видел в феврале, случайно, на Садовой. Она меня узнала и остановила.

— Что сказала?

Бекетов помедлил.

— Спросила, как вы устроились, — сказал он. — Я ответил, что хорошо. Она сказала: «Ну и слава богу» — и пошла дальше. — Он посмотрел на Морозова. — Александр Петрович, она просила ничего вам не передавать. Я передаю только то, что она спросила.

— Спасибо, — сказал Морозов.

Письмо Свешникова он вскрыл вечером, дома, один.

Оно было короткое.

«Александръ Петровичъ.

Пишу не почтой, оттого что писать почтой мнѣ нынче неудобно.

Дѣло, по которому мы съ Вами работали, у меня взяли въ февралѣ и передали въ другія руки. Мнѣ объявлено, что моё участіе болѣе не требуется. Я подалъ рапортъ съ просьбой оставить меня при дѣлѣ; резолюція: отказать.

Отъ себя прибавлю одно, и Вы поймёте, чего мнѣ это стоитъ. Я полагаю, что дѣло взяли не для того, чтобы вести, а для того, чтобы оно лежало.

Прошеніе моё о переводѣ въ Западную Сибирь подано вторично. Отвѣта пока нѣтъ.

Л. Свѣшниковъ».

Морозов прочёл дважды и сжёг в печке — не из осторожности, а оттого, что понимал: если это письмо когда-нибудь найдут у него, оно погубит не его, а ротмистра.

Наблюдательное дело о собирателях легло под сукно.

Гельмерсен вёл его пять лет, потратил на него сто сорок листов и, получив наконец за два месяца троих живых свидетелей, — потерял его в феврале.

Морозов сел и написал в тетрадь одну строчку: «Дѣло легло. Февраль 1914. Кому выгодно?»

Ответа у него не было.

Два других письма были легче.

Дроботов писал, что в отделении новый чиновник, из молодых, и что «бумаги пишет чисто, а людей не знает вовсе»; что Мохов на суде получил пятнадцать лет каторги и на приговор не отозвался никак; что Дементьеву дали двенадцать и что он, Дроботов, был в суде и слышал, как фельдшер, уходя, поклонился публике.

В конце было: «А я, Александръ Петровичъ, подалъ прошеніе о переводѣ въ Москву. Отказали за неимѣніемъ вакансіи. Буду подавать вдругорядь».

Штейн писал о деле: об исследовании пятен, о новом реактиве, о том, что Пахом оказался неожиданно способен и «читает по ночам, каналья, при свече, портит глаза».

И в самом конце, без перехода: «Морозовъ, приѣзжайте на недѣлю. Я старъ и не люблю писемъ».

Морозов сложил оба письма в ящик и подумал, что за год с небольшим в этом веке у него завелось то, чего в прежней жизни не было последние лет двадцать: люди, которые пишут ему не по делу.

Бекетова он устроил в двух кварталах от себя, в меблированных комнатах на Рождественке, и первые дни водил по городу сам — как водили когда-то его самого.

Служба между тем шла.

Стол Морозов принял первого апреля и за неделю понял, что московский стол — это не петербургский. В Петербурге у него было семь дел за год; здесь за первую неделю легло девять.

Москва воровала, дралась и жгла в тех количествах, о которых на Офицерской не подозревали: кражи со взломом по Сухаревке, поддельные векселя, драки со смертельным исходом на Хитровке, поджоги лавок ради страховки, шайки «фармазонщиков», подменявших камни в перстнях.

За первый месяц Морозов выучил про этот город три вещи.

Первая: здесь всё решается через людей, а не через бумагу. В Петербурге чиновник писал отношение и получал ответ через две недели; в Москве надо было пойти, спросить знакомого, знакомый посылал к своему знакомому, и через два дня всё было сделано — но по знакомству, а не по закону.

Вторая: здесь больше воруют и меньше убивают из расчёта. Петербургское убийство — почти всегда обдуманное: отравление, инсценировка, аккуратность. Московское — в девяти случаях из десяти пьяное, кабацкое, ножом под лопатку.

И третья, которая ему нравилась: здесь не боятся начальства так, как боятся в столице. Здесь его обходят.

Бекетова он поставил на бумажную часть — и через три дня получил то, чего в Петербурге ждал год: стол заработал ровно.

Аполлинарий Львович вёл переписку, сроки, отчётность и надзирал за производствами так, что Пересветов на второй неделе сказал:

— Александр Петрович, а этот ваш из столицы — он у вас откуда?

— Из моего же стола.

— И вы его отдали?

— Он сам приехал.

Пересветов подумал.

— Тогда я вам скажу одно, — проговорил он. — В Москве за таким чиновником начальники дерутся. Держите крепче.

Впрочем, одно московское дело за эти недели Морозов запомнил особо, и запомнил не по существу.

В конце марта на Сухаревке взяли шайку, обиравшую покупателей на воскресном торгу. При обыске у главаря нашли, среди прочего, десятка полтора образков и крестов — обыкновенное краденое.

Морозов осматривал их вечером, при опечатывании, и поймал себя на том, что вносит вещи в опись, а сам ждёт.

Ничего.

Медь, серебро, стекло, дешёвая эмаль — и никакого света.

Он вышел тогда из отделения и полверсты шёл пешком, и мысль, которая его занимала, была неприятна своей мелочностью: он поймал себя на разочаровании. Не оттого, что не нашёл улику. Оттого, что не увидел.

За полтора года он привык к тому, что он — единственный в этом мире человек, видящий нечто. Привычка эта, как выяснилось, приросла крепче, чем ему хотелось бы.

А четырнадцатого апреля, во вторник, Морозову досталось дело, из-за которого он в конце концов уехал за Урал.

Началось оно как самое обыкновенное.

В ночь на четырнадцатое, на пустыре за Каланчёвской площадью, между складами Николаевской дороги и Красным прудом, дворники нашли мёртвого человека.

Мужчина лет сорока, крестьянского вида, в полушубке. Смерть от удара по голове тупым орудием, нанесённого сзади. При покойном не обнаружено ни денег, ни документов, ни вещей.