— А вы?

— А я скажу после вас, — сказал Морозов.

Они поехали на другой вечер.

Морозов вынул из ящика предмет — двадцать второй по описи, каменную фигурку, — отнёс в дальний угол погреба и погасил фонарь.

Они стояли молча минут семь.

— Ну? — сказал Морозов.

— Светится, — сказал Зырянов.

— Сильно?

— Как всегда, — сказал часовщик. — Ровно. Зелёное.

Морозов помолчал.

— А я не вижу, — сказал он.

Зырянов не удивился, и это было хуже всего.

— Так и должно, — сказал он.

— Отчего?

— Оттого, Александр Петрович, что у нас это с возрастом сходит, — сказал Зырянов. — У нашего брата к пятидесяти начинает, а к шестидесяти совсем.

Морозов стоял в темноте.

За одиннадцать лет он не догадался спросить об этом ни разу.

— Аким Петрович, откуда вы знаете?

— От Марьи Тимофеевны, — сказал часовщик. — Она говорила: у неё к шестидесяти почти ушло. И старик вологодский, что помер в восемнадцатом, говорил то же.

— И вы мне не сказали.

— А вы не спрашивали, — сказал Зырянов просто. — Мы, Александр Петрович, про это промеж себя говорим, а чужим нет. И вас мы за чужого считали до восемнадцатого года, а после уж как-то не пришлось.

Обратно ехали молча, и только у ворот Зырянов сказал:

— Александр Петрович, а вам это к чему было?

— Что именно?

— Проверять, — сказал часовщик. — Вы ж сыщик, а не по нашей части. Вам-то оно на что?

Морозов подумал, как ответить.

— Аким Петрович, — сказал он, — я двенадцать лет полагал, что это во мне главное.

Зырянов пожал плечами.

— Главное, — повторил он. — А у меня оно всю жизнь есть, и что мне с него?

— Как что?

— Да ничего, — сказал Зырянов. — Тридцать три года меня за порченого держали, восемь лет кормили за забором, а нынче я часы чиню. Оно мне ни разу не пригодилось.

Он помолчал.

— Оно, Александр Петрович, как родимое пятно. Есть и есть.

Домой он вернулся в первом часу ночи и до трёх сидел за столом.

Он записал в тетради то, что записывал в таких случаях всегда: разложил.

«Что установлено.

1. Я пересталъ видѣть между октябремъ 1923 и мартомъ 1924. Точнѣе сказать не могу, ибо въ послѣдній разъ видѣлъ въ октябрѣ, при переноскѣ.

2. Прочіе видятъ по-прежнему: Зыряновъ провѣренъ 8 апрѣля.

3. По словамъ Зырянова, сіе сходитъ съ возрастомъ и у прочихъ.

Что изъ сего слѣдуетъ.

Что сіе не отнялось у меня и не наказаніе, а дѣло обыкновенное, какъ то, что я не читаю безъ стеколъ».

Он сосчитал эти четыре случая заново, по тетрадям, потому что за одиннадцать лет ни разу их не считал.

Первый — декабрь двенадцатого года, застёжка в собственном ящике: она вывела его на дело об угаре и на всё, что после.

Второй — февраль тринадцатого, медальон Верейской на спиритическом сеансе: он записал имя и через полтора месяца узнал её на льду.

Третий — май четырнадцатого, Успенское: он увидел свет сквозь стенку сундука в двух аршинах от спящего и велел вынести, и человек встал.

Четвёртый — март пятнадцатого, сибирская усадьба: он проверил, что вместе они темны, и это оказалось единственным настоящим наблюдением за все годы.

И всё.

Прочие разы он видел, когда уже знал; видел, подтверждая; видел, когда это ничего не решало.

Он перечитал написанное и приписал ниже — не сразу, а через час:

«А ещё изъ сего слѣдуетъ, что я одиннадцать лѣтъ полагалъ сіе важнѣйшимъ въ себѣ.

И вотъ оно ушло, и я сижу и понимаю, что за одиннадцать лѣтъ оно пригодилось мнѣ въ работѣ четыре раза.

Четыре раза изъ трёхсотъ двадцати дѣлъ.

Прочія триста шестнадцать я велъ глазами, бумагой и ногами, какъ всякій».

Он проверил и последнее — то, что проверить следовало прежде всего и чего он не проверял двенадцать лет.

Он проверил, видел ли он сам в последний год.

Поднял тетради и выписал все случаи с двадцать первого года.

Их оказалось семь.

Октябрь двадцать первого — пятно на половице в избе Ефимовых, слабое.

Декабрь двадцать первого — пластина у Свиридова, ясно.

Февраль двадцать второго — проверка при переноске: видел.

Май двадцать второго — видел.

Сентябрь двадцать второго — «видѣлъ слабо».

Апрель двадцать третьего — «видѣлъ, но привыкалъ долго».

Октябрь двадцать третьего — «видѣлъ».

Морозов посмотрел на эти семь строк и увидел то, что было в них записано его собственной рукой и чего он не заметил, записывая.

«Слабо». «Привыкалъ долго».

Он записал:

«Оно уходило три года, и я самъ сіе записалъ трижды, а не прочёлъ.

Изъ чего слѣдуетъ, что человѣкъ не замѣчаетъ въ себѣ того, что уходитъ медленно.

Сіе, впрочемъ, извѣстно всякому, у кого сѣдѣютъ волосы».

В апреле двадцать четвёртого года Морозов пошёл к врачу.

Он сделал это впервые за одиннадцать лет — если не считать освидетельствования четырнадцатого года — и сделал не из-за темноты, а оттого, что решил проверить всё разом.

Врач, немолодой, из бывших земских, осмотрел его и сказал следующее.

Зрение вдаль удовлетворительное. Вблизи — возрастная дальнозоркость, обыкновенная, очки подобраны верно.

Сердце — с шумом, но не опасно.

Слух — хуже нормы на правое ухо.

И общее заключение: человек пятидесяти четырёх лет, изношенный больше своих лет, которому следует меньше работать и больше спать.

— А что до темноты, — сказал врач, выслушав вопрос, — то тут ничего особенного. Всякий человек к пятидесяти привыкает к темноте вдвое дольше. Это зрачок: он с возрастом хуже раскрывается.

Морозов записал и эту фразу.

«Зрачокъ хуже раскрывается.

Вотъ и всё объясненіе, и оно вѣрное.

Никакого дара у меня не отнимали. У меня просто состарились глаза».

Глава 2 (137)

Город в двадцать четвёртом году начал строиться.

Это было первое строительство за десять лет, и Морозов, ходивший по городу двенадцатый год, отмечал его всякую неделю.

Строили жильё.

Город, потерявший за тиф шестьдесят тысяч человек, к двадцать четвёртому году набрал обратно семьдесят и продолжал набирать: в него шли из деревень, из голодного Поволжья, с востока и с запада.

Жить было негде.

Морозов знал цифры по своей части: за двадцать четвёртый год отдел принял сто девять дел о драках и поножовщине, из которых сорок одно случилось в общих квартирах и восемнадцать — из-за жилья прямо.

Осенью двадцать четвёртого пошли разговоры о том, что город сделают краевым центром.

Слухи ходили с лета, а решили в мае двадцать пятого: образовали Сибирский край, и центром его назначили Ново-Николаевск.

Это значило, что в город приедут учреждения.

Со всеми, кто при них.

— Александр Петрович, — сказал Шумский в июне двадцать пятого, — знаете, что будет через год?

— Знаю, — сказал Морозов. — Будет вдвое населения и втрое дел.

— И втрое штата, я надеюсь.

— Штата прибавят вполовину, — сказал Морозов. — Так бывает всегда.

Он ошибся: штат прибавили на треть.

Отдел к двадцать пятому году состоял из девятнадцати человек и работал в помещении, которого не хватало.

Шумскому шёл двадцать восьмой год, и он заведовал третий год.

Заведовал хорошо — Морозов отмечал это без всякой натяжки — и лучше всего в том, в чём Морозов был плох: он умел выпрашивать.

За два года он выпросил: пять человек штата, вторую комнату, пишущую машинку и, в двадцать пятом году, фотографический аппарат.

Аппарат Морозов считал важнейшим приобретением отдела за двенадцать лет.

Он снимал им места происшествий сам, выучившись за месяц, и после говорил новым:

— Всякий протокол осмотра есть чужие слова. А снимок есть то, что было.

За двадцать пятый год отдел снял сорок одно место.

Из них по восьми делам снимки пригодились в суде, а по одному — решили дело: на снимке, сделанном при осмотре, оказалась видна вещь, которую при описи не отметили и которая после исчезла.