Пантелеев думал минуту.

— Дам, — сказал он. — С условием.

— С каким?

— Вы к их делу не подходите, — сказал начальник милиции. — Не спрашиваете об убийстве, не опрашиваете взятых, не ходите на квартиру. Ведёте своё.

— Согласен.

— И второе, — сказал Пантелеев. — Ежели у вас выйдет так, что по вашему делу откроется их дело, — вы приходите ко мне, а не к ним.

Морозов посмотрел на него.

За четыре года службы при трёх начальниках в этом городе это было первое условие, поставленное не из осторожности, а из расчёта.

— Отчего не к ним?

— Оттого, что вы человек прямой и пойдёте прямо, — сказал Пантелеев. — А там прямо не ходят. Там ходят через меня.

Материал о недостачах Морозов собирал с мая и собирал не ради Стеклова.

Он собирал его оттого, что весной двадцатого года в городе стали жаловаться.

Жалобы эти приходили не в милицию.

Их несли куда придётся: в совет, в рабоче-крестьянскую инспекцию, в редакцию газеты и в домовые комитеты.

Морозов узнал о них случайно — от Марии Игнатьевны, к которой пришла знакомая по беженской части и рассказала.

И, узнав, сделал то, что сделал бы всякий раз: пошёл собирать сам.

Он обошёл четыре учреждения и в каждом попросил показать, что у них лежит.

В совете ему дали шесть заявлений.

В инспекции — четырнадцать.

В редакции — двадцать одно, из которых ни одно не было напечатано.

А в домовых комитетах ему сказали, что жалоб полно и что их не записывают вовсе.

Морозов свёл всё, что нашёл, и получил сорок одну жалобу за март и апрель — по двум распределителям из шести.

Он записал в тетради:

«Сорокъ одна жалоба лежитъ въ четырёхъ мѣстахъ, и ни одно изъ нихъ не знаетъ о трёхъ прочихъ.

Городъ жалуется третій мѣсяцъ, и никто сего не видитъ, потому что смотрятъ по частямъ».

Жалобы шли с двух распределителей — четвёртого и седьмого, — и были они одинаковы: обвешивают, недодают по карточкам, а к концу месяца объявляют, что продуктов нет.

Морозов проверил в июне и установил, что жалобы верны.

Он установил это простым способом: послал троих своих людей и Марию Игнатьевну получать паёк по карточкам в разные дни, а после взвесил полученное.

Недовес составлял от восьми до пятнадцати золотников на фунт.

То есть от двух до четырёх процентов.

На человека это выходило пустяк — а на распределитель, отпускавший в месяц около двух тысяч пудов, выходило пудов шестьдесят.

Шестьдесят пудов муки в двадцатом году стоили на рынке, которого не было и который был, тысяч двести рублей.

Морозов свёл это в записку и подал в июле.

Записку приняли и положили.

Это была восьмая его записка за восемь лет, и Морозов, подавая её, уже знал, что будет.

Он записал в тетради в тот же день, не дожидаясь ответа:

«Восьмая.

Одѣяла — подѣйствовала. Прочія семь легли.

Я нынче подаю ихъ уже не въ надеждѣ, а по порядку: чтобы потомъ было видно, что было извѣстно и когда.

Разница въ томъ, что прежде я писалъ начальству, а нынче пишу въ дѣло».

А в августе убили Стеклова.

Работать пришлось странно.

Первое, что сделал Морозов, — установил порядок для своих людей, и установил его письменно, чего прежде почти не делал.

«По дѣлу о недостачахъ въ 4 и 7 распредѣлителяхъ.

1. Ни одинъ изъ чиновъ отдѣла не задаётъ вопросовъ объ убійствѣ Стеклова А. Р. никому и ни при какихъ обстоятельствахъ.

2. Ежели опрашиваемое лицо само заговоритъ объ убійствѣ — записать дословно и доложить мнѣ, не переспрашивая.

3. О ходѣ нашего производства не сообщать никому, кромѣ начальника милиціи и меня.

4. Всякій листъ производства подписывается тѣмъ, кто его писалъ».

Четвёртый пункт он объяснил отдельно:

— Иван Никитич, ежели через полгода это дело станут разбирать иначе, чем оно было, я хочу, чтобы под всякой бумагой стояло имя того, кто её написал. В том числе моё.

Чрезвычайная комиссия вела своё дело, и вела его так, как в двадцатом году велись такие дела: в первую неделю по нему было взято одиннадцать человек.

Морозов узнал об этом на четвёртый день и переписал имена.

Из одиннадцати он знал троих.

Первый — бывший купец Ефремов, тот самый мукомол, у которого в восемнадцатом грабили по мандату.

Второй — счетовод продотдела, немолодой человек по фамилии Синицын.

А третий был Кулаков.

Пётр Николаевич Кулаков, пятидесяти восьми лет, бывший владелец мельницы, с девятнадцатого года служивший при той же мельнице, ставшей государственной, — техническим консультантом, как это тогда называлось.

Тот самый, который в восемнадцатом году купил донос на Гурьева за четыреста рублей.

Он переписал всех одиннадцать и разобрал их по составу — не потому, что мог что-нибудь сделать, а потому, что за восемь лет привык понимать, с кем имеет дело.

Из одиннадцати: трое служили в самом продотделе; двое — в распределителях; четверо были бывшие — купцы и домовладельцы; и двое не имели к продовольствию никакого отношения вовсе.

Последних двое Морозов отметил особо.

Один был учитель из реального училища, взятый на третий день.

Второй — священник.

Ни тот, ни другой не значились ни в одной бумаге продотдела и, по всей видимости, попали в список по тому же признаку, по какому в восемнадцатом году попадали в другие списки.

Морозов записал это и приписал:

«Два года назадъ по такому же дѣлу я разбиралъ 253 заявленія и выпустилъ 118 человѣкъ.

Нынче я не разбираю ничего, и меня объ этомъ не просятъ.

Разница въ томъ, что тогда меня позвали, а нынче не зовутъ».

Морозов посмотрел на эти три фамилии и понял, что дело будет тяжёлым.

Не оттого, что они были ему дороги.

Оттого, что он про Кулакова знал то, чего не знал никто, — и оттого, что знание это в двадцатом году стоило человеку жизни.

Ему довольно было прийти и сказать одну фразу.

Он не пошёл.

Он записал в тетради вечером:

«Я могу нынче отдать Кулакова.

Онъ мнѣ не милъ. Онъ въ 1918 году купилъ доносъ, и я это доказалъ настолько, насколько могъ, и не написалъ имени, потому что не доказалъ до конца.

Нынѣ довольно было бы сказать.

И вотъ я сижу и повторяю себѣ то, что писалъ два года назадъ: разница между тѣмъ, что я могу доказать, и тѣмъ, что я знаю.

Ежели я нынче переступлю, я переступлю уже навсегда».

Он не пошёл — и, что было труднее, он не пошёл и в обратную сторону.

Он не стал хлопотать за Кулакова.

Он записал и это:

«И защищать его я не стану, ибо не знаю, виновенъ ли онъ въ томъ, въ чёмъ его нынче обвиняютъ.

Мое дѣло — установить, кто убилъ Стеклова.

Ежели убилъ онъ — я это установлю и скажу. Ежели не онъ — установлю и скажу тоже».

Глава 3 (123)

Дело о недостачах Морозов повёл заново и повёл так, как если бы убийства не было вовсе.

Это была не уловка, а метода, и он объяснил её людям в первый же день.

— Иван Никитич, Мария Игнатьевна. Мы ведём дело о недостачах. Не об убийстве.

— А на самом деле? — сказал Шумский.

— И на самом деле, — сказал Морозов. — Я вам объясню, отчего это важно.

Он положил руки на стол.

— Ежели мы станем вести дело об убийстве под видом дела о недостачах, мы будем всякий раз тянуть к убийству и на третьей неделе упустим недостачи. А недостачи — это шестьдесят пудов муки в месяц, снятых с людей, которым выдают по полфунта.

— А убийство?

— А убийство, — сказал Морозов, — либо выйдет из недостач само, либо не выйдет вовсе. Ежели эти два дела связаны, оно выйдет. Ежели не связаны — стало быть, мы искали не там, и хорошо, что не бросили своё.

Он начал с бумаг.

Продовольственный отдел городского совета вёл отчётность по трём книгам: приход со складов, отпуск в распределители и отчёт распределителей.

Все три велись разными людьми, и все три за двадцатый год сходились.