Надзиратель сидел, шевеля губами.
— Дома был, — сказал он. — Жене. Жена глухая, ей всё равно. После в трактир зашёл на Разъезжей, ужинал... Там с Ерофеичем сидели, с городовым нашим бывшим, отставным. Я ему... — Он остановился, и лицо у него стало серое. — Я ему хвастал, Александр Петрович. Что дело у нас интересное и что скоро карточку напечатаем и увидим, кто там снимался. Вот и всё, чем хвастал.
— А Ерофеич?
— Ерофеич — божий одуванчик, — сказал Дроботов. — Он в трактире сидит цельный день. И всякий, кто мимо идёт, с ним поздоровается и посидит.
Морозов кивнул. Именно так это и было устроено, и он это понял ещё утром, глядя на отодвинутые задники: не измена, а щель. В городе, где сведения ходят через трактиры, свах, дворников и отставных городовых, тому, кто умеет слушать, изменники не нужны.
— Обиду мою мы с вами после разберём, — сказал наконец Дроботов, поднимаясь. — За водкой, коли доживём. Я вам вот что скажу по делу: коли этих двоих, что Косому десятку дали, найти, — они нас куда-нибудь да выведут.
— Найдём, — сказал Морозов. — Только сперва найдём убийцу. Настоящего.
К настоящему он подошёл со стороны, о которой в первый день сказал сам себе и забыл: дама под вуалью, приходившая в восьмом часу и уехавшая на извозчике, свистнув с угла.
Извозчика Дроботов нашёл за два дня — того самого, с Невского. Тот показал: барыня села у Владимирского в исходе восьмого, велела ехать на Кирочную и всю дорогу молчала, а на Кирочной, у дома номер такой-то, вышла и дала полтинник, не спросив сдачи.
Морозов взял домовую книгу и стал читать фамилии жильцов.
На третьей странице он остановился.
«Тарусова, Софья Никитична, вдова коллежскаго совѣтника».
Т. С. Две буквы из четырёх, стоявших в записной книжке покойного фотографа против сумм в триста и пятьсот рублей.
Глава 4 (34)
Софья Никитична Тарусова, вдова коллежского советника, жила на Кирочной в бельэтаже, держала кухарку и горничную и, по справкам, наведённым за сутки, была женщина тридцати четырёх лет, бездетная, второй год вдовеющая, с состоянием умеренным, но приличным.
Инициалы в записной книжке покойного — «M. N. T. S.» — Морозов, впрочем, разгадал не сразу и разгадал неверно. Он полдня примерял к ним русские фамилии, покуда не сообразил простого: Ридель был немец и писал латиницей то, что слышал. «T. S.» — Тарусова Софья, только в обратном порядке: сперва фамилия, после имя, как пишут в немецких книгах.
Морозов не поехал к ней сразу.
Он потратил ещё два дня — и потратил их на то, чтобы понять, что́ у Риделя могло быть на неё в коробке.
Понять оказалось нетрудно. Соседи, прислуга и швейцар в один голос показали: у вдовы Тарусовой есть друг дома. Приезжает трижды в неделю, обедает, остаётся до ночи. Господин видный, лет пятидесяти, при экипаже. Швейцару даёт на чай щедро и просит не докладывать.
Фамилию господина швейцар знал, но выговорил не сразу, а выговорив, посмотрел на Морозова с испугом.
Фамилия была из тех, что печатают в газетах под сообщениями о заседаниях: действительный статский советник, служащий в одном из министерских департаментов, человек женатый, с четырьмя детьми и с положением, которое рушится от одной карточки.
Морозов записал её в тетрадь, обвёл и подписал сбоку: «Не трогать до последнего. Иначе дело закроют сверху».
С Вельяминовым он объяснился в тот же день — коротко и без фамилий.
— Ваше превосходительство. В деле фотографа обнаружилось обстоятельство, о котором я обязан вас предупредить прежде, чем оно попадёт в бумагу. Покойный получал деньги от лиц, чьи карточки держал у себя. Одно из этих лиц — особа с положением, служащая по министерству.
Вельяминов очень аккуратно положил перо.
— Фамилию не называйте, — сказал он.
— И не собирался.
— Правильно. — Начальник отделения помолчал. — Морозов, я вам скажу, как оно бывает, потому что вы человек новый в столице. Ежели такая фамилия попадёт в производство, дело у нас с вами заберут в двадцать четыре часа. Не закроют — заберут, и передадут туда, где его будут вести полтора года и не доведут. Поэтому: пока эта особа не подозреваемая, её в деле нет. Если станет подозреваемой — придёте ко мне, и мы будем думать вдвоём, как это писать.
— Слушаюсь.
— И вот ещё что. — Вельяминов поглядел на него поверх очков. — Я вас за девять месяцев изучил. Вы сейчас думаете: а не эта ли особа фотографа и придушила. Так вот, думайте, но проверяйте втрое против обыкновенного. Люди с положением, Морозов, редко душат своими руками. У них для этого есть люди без положения.
Затем Морозов поехал на Кирочную.
Вдова приняла его в гостиной, где пахло вербеной и было очень чисто. Она оказалась некрасивой и обаятельной — из тех женщин, чьё лицо через десять минут разговора начинает нравиться, — и держалась спокойно ровно до третьего вопроса.
— Софья Никитична. Девятнадцатого сентября, в четверг, около восьми вечера, вы были в фотографическом ателье Риделя на Невском.
Она посмотрела на свои руки.
— Была, — сказала она.
— Зачем?
— Я снималась у него весной, — сказала она. — Приходила спросить, готовы ли карточки.
— В восемь часов вечера? Ателье закрывается в семь.
Тарусова молчала.
— Софья Никитична, — сказал Морозов, — я скажу вам сейчас то, что редко говорю. У вас есть ровно один шанс не быть обвинённой в убийстве, и шанс этот — рассказать мне, как было. Я знаю про коробку. Я знаю, чем занимался покойный. Я знаю, кто у вас бывает по вторникам, четвергам и субботам, и, поверьте, эта фамилия интересует меня меньше всего на свете: у меня в производстве убийство, а не нравственность.
Она подняла на него глаза — и он увидел, что она не столько испугана, сколько измучена.
— Он требовал ещё, — сказала она.
И рассказала.
Весной она действительно снималась. Не одна. Ридель уговорил: «карточку в частном роде, для памяти», и сделал шесть снимков, из которых на четырёх с нею был он — тот, чью фамилию печатают в газетах.
Дальше пошло по заведённому. В мае фотограф пригласил её «повидаться» и показал альбом. Она заплатила триста. В июле — ещё пятьсот. В сентябре он пригласил в третий раз и назвал новую цифру: полторы тысячи.
— У меня их нет, — сказала Тарусова. — У меня доходу две тысячи в год.
— И вы пошли к нему девятнадцатого.
— Я пошла его просить, — сказала она. — Я просила отдать негативы за то, что уже уплачено. Я говорила, что больше не могу. Он был вежлив. Он сказал: Софья Никитична, вы женщина умная, вы понимаете, что вещь эта дорожает.
— Что было дальше?
— Дальше я его умоляла, — сказала она ровно. — Я стояла перед ним на коленях в его приёмной, если вам угодно знать. Он поднял меня, дал воды и сказал: приходите через месяц, авось сойдёмся на тысяче. И я ушла.
— В котором часу?
— В четверть девятого. Я вышла и взяла извозчика.
Морозов помолчал.
— Софья Никитична. Кому вы об этом рассказывали?
— Никому, — сказала она и вдруг остановилась.
Морозов ждал.
— Я рассказала, — сказала она. — Я забыла — потому что это было не как рассказ. В августе, на именинах у Ланских, ко мне подсел господин. Немолодой, очень любезный. Мы говорили о пустяках, а после он сказал: сударыня, у вас лицо человека, которого кто-то держит за горло. И я... — Она прижала пальцы к вискам. — Я не знаю, отчего я ему сказала. Он спрашивал так, будто уже всё знал. Я рассказала про Риделя и про карточки. Не имён, нет. Просто — что есть фотограф, который берёт деньги.
— И он что?
— Он сказал: не платите ему больше. И перевёл разговор на погоду.
— Опишите его.
Она описала — и описала так, как описывали до неё Митрохин, Штоль, Стеша и трубочист Гущин: роста среднего, лет пятидесяти, лицо не запоминается, голос тихий и ласковый; сидел спиной к свету, и она за весь вечер так и не разглядела его как следует.