Морозов перечёл трижды.
Свищов. Гавриил Кондратьевич Свищов, мещанин, складской рабочий с Обводного, неграмотный пьяница, который в мае девятьсот четвёртого будет задержан у Технологического института и станет говорить «языком образованным».
В декабре девятьсот третьего он приносил гравёру Кульману предмет номер девять — тот самый, что через девять лет недосчитается в описи уездного музея прежний хозяин этого тела. И называл его по номеру описи заказчика. Стало быть, у него была опись. Полная, на все сорок восемь.
А гравёр не взял вещь в работу. «По причине отказа мастера» — так у немцев пишется «я не стал».
Морозов сидел в мастерской покойного и складывал.
Убийца унёс книги за четвёртый — седьмой годы. Он не тронул третий. Почему? Ответ был один: он знал, что ему нужно, и точно знал, где это лежит. Он искал не «всё про сибирское поступление» — он искал определённые записи в определённых годах. И, стало быть, знал устройство книг: что Кульман записывал по числам, что тома по годам, что нужное — там, а не здесь.
Кто мог знать книги настолько?
Тот, кто сам в них записан. Тот, кто носил гравёру работу все эти годы.
И тут Морозов вспомнил слова рыжего Феди, записанные им же самим неделю назад и лежавшие в деле без всякого применения: в феврале к хозяину приходил «господин пожилой, тихонький, в перчатках», и после его ухода хозяин был не в духе и вечером сжёг в печке какие-то бумаги.
Сжёг бумаги. В феврале.
А в апреле пришли ратковские приказчики и предложили пятьсот рублей за книги, которых, надо думать, уже не хватало.
Морозов встал и подошёл к печке в углу мастерской — маленькой, изразцовой, топившейся, судя по всему, редко. Он открыл дверцу и выгреб золу на разостланную газету, ложка за ложкой, как выгребают породу.
Зола была старая, слежавшаяся. В ней он нашёл то, что находят всегда, если ищут: обгоревшие уголки листов, не прогоревших до конца, потому что бумагу в печи никогда не сжигают правильно — её кладут пачкой, а пачка горит по краям.
Уголков было шесть. На четырёх — обрывки строк тем же немецким почерком. На пятом — половина слова «...щовъ». А на шестом, самом крупном, уцелела почти целая строка, писанная другой рукой — не гравёрской, а ровной, учёной, без нажимов и росчерков, знакомой Морозову по письму на плотной бумаге верже:
«...по описи заказчика, съ 1 по 48, у меня остаются…»
Морозов очень аккуратно завернул уголок в чистый лист и убрал в бумажник.
Потом сел на табурет покойного гравёра и подвёл итог.
Иван Иванович был у Кульмана в феврале. Гравёр после его визита сжёг часть бумаг — либо по его требованию, либо по его совету, что, впрочем, одно и то же. Уцелевшее — тома за четвёртый, пятый, шестой и седьмой годы — гравёр не отдал: «на то, что я на них расписался».
А в апреле Иван Иванович назвал Морозову адрес мастерской — накануне того утра, когда старика нашли с проломленным затылком.
Он не убивал сам. В этом Морозов почти не сомневался: человек, одиннадцать лет ходивший против света, не станет бить фунтовой гирькой в мастерской, куда сам же вошёл за два месяца до того при свидетеле-ученике.
Но он знал, что кто-то придёт. И знал за сутки.
Оставалось понять, кого он туда послал, — и почему после этого у фирмы «Ратке и сынъ» вдруг перестали приходить письма от русского господина, знающего, где лежит чужой клад.
Морозов вернулся в отделение к вечеру и разложил перед собой всё, что имел, по третьему разу.
Некто в феврале предложил Лондону карту клада и прислал в задаток восемь имён с адресами. Восемь имён — это не догадка и не слух: это выписка из документа. Из какого? Список Ольги Дмитриевны сгорел бы вместе с ней, если бы не старуха в Гавани; записки Гарина и трубочиста ушли к собирателям и лежат у них. Единственный документ, ходивший по рукам, — книги Кульмана.
Стало быть, тот, кто писал в Лондон, имел к ним доступ до апреля.
Дальше. Иван Иванович одиннадцать лет вёл свой промысел тихо, а с февраля у него объявился конкурент, знающий имена. Что делает в таком положении человек его склада? Он не идёт к конкуренту с ножом — он сначала перекрывает источник. Едет к Кульману, добивается, чтобы часть бумаг сгорела, и уходит. А когда выясняется, что сгорело не всё и что конкурент собирается книги купить...
Морозов остановился на этой мысли и посмотрел на неё со всех сторон, потому что она была слишком удобной, а удобные мысли в его ремесле следовало проверять дважды.
Выходило вот что. Убийца пришёл к гравёру вечером, был впущен без опаски и стоял у него за спиной. Он знал устройство книг. Он унёс ровно четыре нужных тома и оставил пятый, ненужный. Он не тронул ни денег, ни золота, ни броши — то есть был человеком, для которого сорок два рубля не деньги. Он бросил гирьку и ушёл через проходной двор, обронив у калитки папиросу за девять копеек десяток.
И через несколько часов после этого человек с перстнем поверх перчатки стоял у Никольского собора и говорил Морозову: съездите завтра поутру на Мясную, это не моя работа.
Он не сказал «там убийство». Он сказал: «ничего хорошего». Человек, который не знает подробностей, так не говорит; человек, который знает всё, тоже так не говорит. Так говорит тот, кто знает, что дело сделано, но не хочет называть, что именно сделано, — потому что не он это заказывал.
Морозов записал в тетради, отдельной строкой:
«Он привёл меня к убийце не затем, чтобы я убийцу нашёл. Он привёл меня затем, чтобы я забрал книги первым».
И ниже, помедлив:
«Стало быть, книги ещё не у него».
Глава 5 (25)
Убийцу Морозов нашёл через папиросу — вернее, через то, о чём папироса сказала: что человек этот был из тех, для кого сорок два рубля не деньги.
Он сел и переписал набело всё, что знал о заказчике письма в Лондон. Тот имел выписку из книг Кульмана. Тот знал, что вещи составляют один комплекс, — а этого в Петербурге, по словам Штоля, одиннадцать лет не понимал никто. Тот вёл переписку через контору поверенного, то есть умел обставлять дела. И тот перестал писать в конце апреля.
Морозов затребовал у Ратке — уже официально, с бумагой, и Эдуард Эдуардович на этот раз не улыбался — переписку с русским господином. Пришло семь писем, все машинописные, без подписи, все через контору присяжного поверенного Скарятина на Владимирском.
Скарятин, человек немолодой и осторожный, продержался ровно до той минуты, пока Морозов не разложил перед ним две бумаги: копию своего запроса в прокурорский надзор и черновик постановления о выемке всей его конторской переписки.
— Господа, господа, — сказал поверенный, — к чему такие крайности. Я вам скажу всё, что знаю, и знаю я, поверьте, немного. Клиент явился ко мне в январе, представился как доверенное лицо, платил вперёд и требовал только одного: чтобы корреспонденция шла через меня. Это законно, милостивый государь. Я в письма не заглядывал.
— Имя.
— Он назвался Иваном Ивановичем, — сказал Скарятин, и Морозов на мгновение перестал дышать. — Только позвольте: это ведь не имя, а вежливая формула. Я и не спрашивал. Мне довольно было, что задаток он внёс.
— Опишите его.
Скарятин описал.
Роста высокого. Лет тридцати пяти. Одет хорошо, по последней моде, но безвкусно — «как одеваются люди, которые платят портному, а не понимают». Курит беспрестанно, папиросы дорогие, с золотым ободком. Руки — вот на руках Морозов его остановил и заставил вспомнить подробно — руки без перчаток, крупные, с обкусанными ногтями.
— Он к вам ходил сам?
— Трижды. В последний раз двадцатого апреля.
Двадцатого. Через двое суток после убийства.
— И что он в тот раз?
— Просил прекратить переписку с Лондоном и вернуть ему оставшиеся деньги, — сказал Скарятин. — Был весьма не в духе. И, знаете, — поверенный понизил голос, — я тогда подумал: не иначе, обжёгся человек. У меня, милостивый государь, тридцать лет практики, и я это вижу сразу. Он пришёл не как хозяин дела, а как человек, которому дело обломали.