Лунёв учил его три вечера и на третий сказал Морозову:

— Александр Петрович, а он не здешний.

Морозов посмотрел на него.

— Что вы имеете в виду?

— То самое, — сказал наборщик. — Я, Александр Петрович, четырнадцать лет при вас и не слепой.

Он помолчал.

— Я вам вот что скажу и после не вернусь к этому. Я в четырнадцатом году полагал, что чудно́ на свете только то, что я вижу свет. А нынче понимаю, что я самого малого-то и не видал.

— Егор Фомич...

— Не надо, — сказал Лунёв. — Я не спрашиваю. Я говорю, что ежели ему что понадобится — пущай приходит.

А в ноябре двадцать седьмого года Морозова вызвали в управление.

Вызов был по служебной надобности, и надобность оказалась такая.

Ему сообщили, что в связи с достижением предельного возраста и по состоянию здоровья предполагается его увольнение в отставку с первого января двадцать восьмого года.

С назначением персональной пенсии.

Морозов выслушал и попросил дозволения сказать.

— Слушаем.

— У меня в производстве одиннадцать дел, — сказал он. — Из них четыре в той стадии, когда передавать их — значит начинать сначала.

— Передадите до января.

— Передам, — сказал Морозов. — И об одном прошу.

— О чём?

— Дозвольте мне закончить двенадцатое.

— Какое двенадцатое?

Морозов положил на стол папку.

На обложке её значилось: «Дѣло о смерти Верейской О. Д., 1913 г.», и была она заведена не в этом городе и не этим отделом, а привезена сюда в двадцать шестом году в трёх экземплярах, из которых один Морозов пятнадцать лет возил с собой.

Александр Фрост

Бросьте вы это. Мороз идёт по следу книга 30

Глава 1 (146)

Дозволения ему не дали.

Верней сказать, дали не то, о чём он просил.

Начальник управления, человек лет сорока, прочёл обложку папки, прочёл первый лист и сказал:

— Александр Петрович, это дело девятьсот тринадцатого года.

— Так точно.

— Петербургское.

— Петербургское.

— И оно, как я вижу, закончено. Обвиняемый осуждён в четырнадцатом году.

— Обвиняемый — соучастник, — сказал Морозов. — Он изобличён как наводчик и осуждён. А тот, кто убил, установлен не был.

Начальник посмотрел на него.

— Пятнадцать лет.

— Пятнадцать.

— И вы полагаете, что через пятнадцать лет в чужом городе по чужому делу вы кого-то найдёте?

— Не полагаю, — сказал Морозов. — Я полагаю, что обязан попробовать.

Ему отказали в служебном производстве и не отказали в другом.

Резолюция вышла такая: производство не возобновлять, а гражданину Морозову, ввиду его многолетней службы, по выходе в отставку не препятствовать в наведении справок по архивным делам при содействии отдела.

Это было немного и это было всё, что могло быть.

Морозов ушёл в отставку первого января двадцать восьмого года.

Провожали его в отделе тридцатого декабря, и провожали двадцать шесть человек.

Шумский говорил речь — короткую, потому что говорить длинно он не умел, — и в речи этой была одна фраза, которую Морозов после записал.

— Товарищи, — сказал Шумский, — я при Александре Петровиче служу одиннадцатый год. Я к нему пришёл мальчишкой в семнадцатом, при Керенском, и с тех пор у нас переменилось четыре власти, три начальника и всё название отдела.

Он помолчал.

— А работа не переменилась. И оттого, что не переменилась, спасибо ему.

Мария Игнатьевна не говорила ничего.

Она подошла после и сказала два слова:

— Александр Петрович, вы заходите.

Он заходил.

Первые месяцы отставки Морозов после называл самыми пустыми за шестнадцать лет.

Он вставал в шесть, как вставал шестнадцать лет, и не знал, что делать до вечера.

Пенсия у него была сорок один рубль — по двадцать восьмому году немного, но на одного довольно.

Квартира осталась: две комнаты на Кузнецкой, где он жил десятый год.

И оказалось, что у него нет ничего, кроме дела.

Соколов — по бумагам Фомин — приходил к нему в те месяцы всякое воскресенье.

Ему шёл тридцать седьмой год по памяти и тридцатый по телу, он работал на электростанции и с весны двадцать восьмого числился десятником.

Приходил он не за делом.

Он приходил разговаривать, и Морозов после понял, что эти воскресенья были нужны обоим одинаково.

Они говорили о том, о чём Морозов не говорил ни с кем шестнадцать лет.

Не про вещи и не про службу.

Про метро, про самолёты, про то, чем отличается их две тысячи двадцать седьмой от его две тысячи пятидесятого.

И однажды, в марте, Соколов сказал:

— Александр Петрович, а вы заметили? Мы с вами два часа говорим и ни разу не сказали «а помните».

— Отчего же?

— Оттого, что мы помним разное, — сказал он. — Мы не вспоминаем. Мы друг другу рассказываем.

А про самую отставку Морозов записал в феврале так:

«Шестнадцать лѣтъ я всякое утро зналъ, зачѣмъ встаю.

Нынче не знаю.

Я полагалъ, что стану читать и приводить въ порядокъ записи, и къ февралю привёлъ ихъ въ порядокъ.

Осталось одиннадцать мѣсяцевъ до зимы и ничего болѣе».

В феврале же он сделал ещё одно, о чём после не жалел.

Он пошёл в музей и просидел там четыре дня.

Тридцать пять предметов лежали в третьем шкафу, и Незлобин, седьмой год единственный сотрудник, к двадцать восьмому году знал о них больше всякого.

Морозов передал ему хранение окончательно.

Он подписал акт, по которому предметы с ответственного хранения у гражданина Морозова А. П. переходят в непосредственное хранение музея, и приложил к акту всё: опись на тридцать пять листов, копию списка Ольги Дмитриевны, свою записку о происхождении и — впервые — то, чего прежде не отдавал.

Он приложил к акту наблюдения.

Не все: он выписал отдельно только то, что можно было изложить, не называя причин.

«Примѣчаніе къ описи.

Предметы сіи надлежитъ хранить вмѣстѣ и не разрознивать.

Основаніе: по наблюденіямъ, собраннымъ съ 1902 по 1922 г., въ помѣщеніяхъ, гдѣ таковой предметъ находился по одному и близко къ мѣсту постояннаго пребыванія людей, отмѣчены случаи заболѣванія, каковыхъ не отмѣчено тамъ, гдѣ они хранились совмѣстно и въ нежиломъ помѣщеніи.

Причина не установлена. Полагаю необходимымъ сіе примѣчаніе сохранить при описи безъ объясненія причинъ».

Незлобин прочёл и посмотрел на него.

— Александр Петрович, а вы сами в это верите?

— Я это считал, — сказал Морозов. — Триста девяносто четыре двора.

В марте он взялся за папку.

Дело о смерти Ольги Дмитриевны Верейской, шестидесяти одного года, найденной убитой на льду у Тучкова моста двадцать четвёртого февраля тысяча девятьсот тринадцатого года.

Он знал его наизусть.

Он мог перечислить листы по памяти: заявление племянника, протокол осмотра, заключение Штейна, показания Дуняши, показания антиквара Штоля, девять расписок из архива, признание Гарина.

И он знал, чего в нём нет.

В нём не было имени убийцы.

Гарин Кирилл Аполлонович, архивариус, в пятнадцатом году осуждённый на шесть лет за соучастие, показал следующее: что он вывел Верейскую на лёд запиской; что там её встретил человек, которого он видел трижды; и что человек этот убил её одним ударом и назвался ему Кондратом.

Приметы: рост выше среднего, лет сорока, тёмный, с бородой, в пальто с барашковым воротником.

И одна особенность, о которой Гарин показал отдельно: перчатки.

Он не снимал перчаток ни разу.

Больше в деле не было ничего.

В шестнадцатом году, в сибирской усадьбе, Иван Иванович сказал Морозову о нём три фразы.

Первая: что человек этот был у него на службе с девятьсот шестого года.

Вторая: что он в тринадцатом году сделал по-своему — ему велено было привести, а он убил.

И третья: «я съ нимъ рассчитался».

Морозов тогда принял это.

Он принял это, потому что говорил с человеком, который за одиннадцать лет не солгал ему ни разу, и потому, что в июле шестнадцатого года у него на руках было другое дело и другая забота.