Потом он прочёл письмо ещё дважды, уже как показание.

«Мне известно, что Вы видите» — сказано без тени колебания. Значит, проверено: в январе через Гарина, в феврале через Гущина, а после, надо полагать, и просто наблюдением. Морозов вспомнил три секунды у шкафа при пяти свидетелях и подумал, что рапорт Бекетова, чего доброго, не единственная бумага, где эти секунды записаны.

«Чего Вы о себе ещё не знаете» — эта строка была хуже прочих, потому что била в то самое место, куда он сам себе четыре месяца запрещал смотреть: почему из всех людей на свете в теле убитого сыщика очнулся именно он.

И последняя, про девочку. Она означала ровно то, что означала: мы знаем, где ребёнок; мы могли бы, но не станем; оцените. Морозов оценил. Это была не угроза — визитная карточка, поданная так, чтобы её нельзя было не прочесть.

Вечером он пошёл на Сенную.

Стеша выслушала его — не письмо, письма он ей не показал, а суть — и долго молчала, глядя в самовар.

— Не ходи, — сказала она наконец.

— Пойду.

— Знаю, что пойдёшь. Оттого и говорю: не ходи. — Она подняла глаза. — Александр Петрович. Я в этом городе двадцать лет живу и людей знаю не хуже твоего, только с другого конца. Кто зовёт на разговор один на один — тому от тебя чего-нибудь надо. Кто пишет «людей не приводи» — тот уже подумал, приведёшь ты их или нет. А кто про дитё поминает — тот тебе показывает, за какую верёвочку станет тянуть, когда время придёт. И это он тебе показывает нарочно, чтоб ты понял. Понял ведь?

— Понял.

— И всё одно пойдёшь.

— Стеша, — сказал Морозов, — я четвёртый месяц гоняюсь за тенью. Я знаю, как они вербуют, где кладут записки и как заметают. Я не знаю одного: зачем. Ради чего собирают медные бляшки с оленьей мордой. И покуда я этого не знаю, я в этом деле — собака на цепи: бегаю по кругу, длина цепи известна, а хозяин в дом не входит. Он предлагает разговор. Я пойду и послушаю.

— И поверишь?

— Ни единому слову. — Он усмехнулся. — Я тридцать лет только тем и занимался, что слушал людей, которым нельзя верить. Это, знаешь ли, самый полезный род собеседников: они говорят неправду, но говорят её о том, что для них важно. По неправде и видно, где у человека больное место.

Стеша посмотрела на него долго, потом встала, сходила к своей конторке и вернулась с чем-то, зажатым в кулаке. Положила перед ним на стол небольшой браунинг, вороненый, с потёртыми щёчками.

— Мой, — сказала она коротко. — Возьми. Наган твой из кобуры доставать — три Богородицы прочесть успеешь, а этот в карман кладётся. И вот ещё что. Дуняшка моя в пятницу вечером будет у Никольского, свечку ставить. Просто свечку, слышишь? Ни ходить за тобой, ни глядеть в твою сторону она не станет. А только ежели ты оттуда не выйдешь к восьми, я буду знать об этом в четверть девятого, а не через неделю.

— Спасибо, — сказал Морозов.

— Не за что. Ты мне за полгода ни разу дом не тронул. У нас на Сенной за это платят.

Домой он вернулся во втором часу. Достал из ящика тряпицу, развернул её на столе и погасил лампу; в темноте застёжка засветилась ровно и спокойно, как светилась при переплётчике Гурьянове, при его отце, привёзшем её из Сибири, и, надо думать, при том, кто девять лет назад вынул из музейной описи предмет за номером девять. Рядом он положил обе пуговицы и письмо.

Потом посмотрел на календарь.

До пятницы оставалось три дня.

Александр Фрост

Книга выбывших. Мороз идёт по следу книга 5

Глава 1 (21)

К Никольскому Морозов пришёл за час.

Он обошёл квартал дважды, посмотрел проходные дворы, отметил, где стоят извозчики и куда уходит переулок за канавой, и в семь без четверти встал у ограды со стороны канала — так, чтобы за спиной была вода, а перед ним открытое место. Браунинг Стеши лежал в правом кармане пальто, и Морозов, ощупав его в третий раз, сказал себе, что это глупость: если он дойдёт до стрельбы, дело уже проиграно.

Три дня он думал, брать ли с собой людей, и решил не брать — не из доверия к письму, а по расчёту. Взять можно было двоих: Дроботова и городового. Взять означало: спугнуть, получить пустое место и потерять единственный конец нити, какой у него появился за четыре месяца. Не взять означало: выйти одному на назначенное место в назначенный час к человеку, за которым числится не меньше пяти смертей. Тридцать лет службы говорили, что второе — глупость, и те же тридцать лет говорили, что первое — трусость, замаскированная под инструкцию. Он выбрал глупость, поскольку она хотя бы давала сведения.

Вечер был апрельский, светлый и длинный. Купола сияли, с канала тянуло талой водой, у входа в собор стояли нищие. Дуняшка, стешина горничная, прошла мимо него, не повернув головы, — вошла в собор ставить свечку, как ей было велено. Морозов на неё не посмотрел тоже.

В семь пополудни рядом с ним оказался человек.

Морозов не заметил, откуда он взялся, и это ему очень не понравилось. Только что у ограды было пусто — и вот стоит господин в тёмном пальто, среднего роста, в шляпе, лицом к воде, положив руки на парапет. Правая была в перчатке, и поверх перчатки, на среднем пальце, темнел перстень с гладким тёмным камнем.

— Благодарю, что пришли, — сказал он. Голос был именно такой, каким его четырежды описывали: тихий, ласковый, ровный. — И благодарю, что один. Это разумно.

— Я здесь по делу, — сказал Морозов. — Начнём с имени.

— Начнём. Меня зовут Иван Иванович.

— Прекрасное имя.

— Не правда ли? — Человек чуть повернул голову, и Морозов увидел его лицо — впервые за четыре месяца. Разглядывать было почти нечего: лет пятьдесят, гладко выбрит, черты правильные и до странности незапоминающиеся, глаза светлые. Через минуту это лицо начинало расплываться в памяти, как расплывается почерк, писанный слабыми чернилами. — Вы, я полагаю, ожидали чего-нибудь более выразительного. Все ожидают. Александр Петрович, я хочу сразу условиться о трёх вещах, чтобы мы не тратили вечер.

— Условимся.

— Первое. Я не стану называть вам ни своего настоящего имени, ни имён тех, кто со мною, ни адресов. Это не из недоверия — из простой арифметики: вы служите в сыскной полиции. Второе: я не стану вам угрожать. Ни вами, ни вашим надзирателем, ни хозяйкой меблированных комнат с Сенной, ни девочкой с Песков. — Он произнёс это спокойно, как перечисляют пункты договора, и Морозов отметил, что все четверо названы точно. — Угрозы — дурной способ; человек под угрозой врёт и делает глупости. Третье: я скажу вам правду. Не всю, но правду. Вы человек ремесла и умеете отличать.

— Умею, — сказал Морозов. — Говорите.

— Вещи, которые вы видите, — сказал Иван Иванович, — не украшения и не редкости. Это части одного целого. Их было сорок восемь; они вышли из одного погребения в Западной Сибири, вскрытого летом девятьсот второго года людьми, которые не понимали, что делают, и на другой год разошлись по рукам через торговцев древностями. Мы собираем их обратно. Мы делаем это одиннадцатый год, тихо, за деньги, потому что иначе нельзя. И вы, Александр Петрович, мешаете нам — не сильно, но досадно, как мешает мокрый снег.

— Двое угоревших на Слоновой, — сказал Морозов, — тоже мешали?

— Их убил ваш трубочист, — ровно ответил тот. — По собственному почину и в обход нас. Я вам за него не заступник, но и вины на себя не возьму. Впрочем, вы правы в другом: за одиннадцать лет вокруг этих вещей умерло больше людей, чем следовало. Мне это тоже не нравится.

— Пятеро из списка Верейской. Она сама шестая.

— Ольгу Дмитриевну я не хотел, — сказал Иван Иванович, и голос у него на секунду сделался другим, суше. — Она была первой за одиннадцать лет, кто видел. За ней ходили не затем, чтобы убить. Ей велено было предложить цену, а после — привести ко мне. Тот, кто был послан, сделал по-своему, и я с ним... — он помедлил, подбирая, — рассчитался. Верить мне вы не обязаны.