Народу было четырнадцать человек.
Морозов записал вечером:
«Свищовъ Гаврiилъ Кондратьевичъ, 70 л.
Инженеръ-теплотехникъ, 1949 года рожденія по своему счёту.
Прожилъ здѣсь семнадцать лѣтъ и шесть мѣсяцевъ.
Я остался одинъ».
К трём дворам он съездил сам в марте.
Он не стал ничего объяснять и не стал пугать.
Он сделал то, чему выучился за девять лет: сказал правду настолько, насколько её можно было сказать.
В первом дворе — старуха с внучкой — он сказал: у вас в горнице в сундуке лежит старинная бляха, и я вам советую вынести её в амбар, потому что в четырёх домах, какие я видел, при ней болели.
Старуха вынесла в тот же час.
Во втором — семья из шести человек — не поверили и не вынесли.
В третьем хозяин спросил: а за это платят?
Морозов сказал, что не платят, а что в городе есть учёный человек, который такие вещи покупает за деньги и записывает, где найдено.
Хозяин продал её Свиридову в апреле за три миллиона.
Больной в этом дворе — мужик сорока лет — встал в мае.
Морозов записал и это, шестым случаем, и приписал:
«Изъ трёхъ дворовъ: въ одномъ вынесли по совѣту, въ другомъ продали за деньги, въ третьемъ не повѣрили.
Во второмъ и первомъ больные встали. О третьемъ буду знать къ осени».
Одно наблюдение Морозов сделал попутно и записал его отдельно, потому что оно противоречило всему, что он полагал прежде.
Из сорока одного двора с вещами в двадцати шести вещь лежала не в жилье: в амбаре, в сенях, в чулане, под крышей.
Он спросил у хозяев, отчего.
И получил тридцать раз один и тот же ответ, сказанный разными словами.
«В избу не носим».
Не потому, что боятся: о болезнях говорили лишь в трёх дворах из сорока одного.
А потому, что выкопанное из земли — «мертвецкое», и по деревенскому обычаю ему в жилье не место, как не место в избе кладбищенской земле или гробовой доске.
Морозов записал это и просидел над записью вечер.
«Деревня семьсотъ лѣтъ хоронитъ отдѣльно и не носитъ могильнаго въ домъ.
И вотъ выходитъ, что обычай сей — безъ всякаго знанія и безъ всякой причины — дѣлаетъ ровно то самое, что я вывелъ за девять лѣтъ наблюденій.
Сіе меня, признаться, смирило».
Со Свиридовым он виделся ещё дважды.
Второй раз — в марте, когда отдавал ему протокол по делу об убийстве Ефимова, где значилось, кем и где найдена пластина.
Свиридов вписал эти сведения в свой листок и сказал:
— Александр Петрович, это первый случай за четыре года, когда я знаю о вещи всё: кто нашёл, где, когда и при каких обстоятельствах.
— И что это даёт?
— Немного, — сказал Свиридов. — Один курган, распаханный, без раскопок. Но я записал.
А третий раз — в мае, перед его отъездом.
Морозов пришёл проводить и принёс с собой то, о чём думал два месяца.
Это был список.
Не полный — он переписал из своей описи двенадцать предметов, о которых знал место находки: деревню, год и обстоятельства.
Без указания, где они теперь.
— Николай Афанасьевич. Это вам.
Прежде того он думал об этом два месяца и записал, что перевесило.
Против было одно, и оно было тяжёлое: всякая бумага, попавшая в чужие руки, живёт своей жизнью, и через двадцать лет по этому списку кто-нибудь пойдёт искать.
За было три.
Первое: без указания места находки эти двенадцать предметов для науки не существуют вовсе.
Второе: список не содержит ни слова о том, где они теперь, и, следовательно, никого к ним не приведёт.
И третье, к которому он пришёл последним.
«Я девять лѣтъ держу сіе дѣло одинъ, и отъ сего оно не сдѣлалось ни на волосъ яснѣе.
Тотъ, кто держалъ его до меня, держалъ пятьдесятъ три года и умеръ, зная столько же, сколько зналъ въ 1863-мъ.
Стало быть, скрытностью тутъ ничего не выслужишь».
Свиридов взял и стал читать.
Он читал минут десять, и по мере того как читал, лицо у него делалось всё внимательнее.
— Александр Петрович, — сказал он. — Откуда это?
— Из старых бумаг, — сказал Морозов. — Собраны частным лицом, ныне покойным, между девятьсот вторым и тринадцатым годами.
— А где сами предметы?
Морозов ответил так, как решил заранее.
— Они целы, — сказал он. — И лежат в одном месте, и никому не проданы. Больше я вам сказать не могу.
Свиридов посмотрел на него поверх очков.
— Вы понимаете, что это значит для науки?
— Понимаю.
— Двенадцать предметов с указанием места находки — это больше, чем я собрал за четыре года.
— Знаю, — сказал Морозов.
Свиридов помолчал.
— И вы мне их не отдадите.
— Нет.
— Отчего?
Морозов ответил не сразу.
— Оттого, Николай Афанасьевич, что я за них отвечаю, — сказал он. — Я не владелец. Я храню чужое по описи, и у меня на всякий предмет записано, у кого он взят и в каком году.
Он помолчал.
— И оттого, что покуда они лежат вместе, они лежат смирно. А ежели я отдам их в музей, их через год разложат по витринам, каждую отдельно, и в этом зале станут сидеть служители.
Свиридов нахмурился.
— Это опять ваши тридцать случаев.
— Это мои шесть, — сказал Морозов. — Которые я видел сам.
Они помолчали.
— Александр Петрович, — сказал Свиридов. — Я вам скажу, что я об этом думаю, и мы расстанемся друзьями.
— Говорите.
— Я полагаю, что вы ошибаетесь, — сказал он. — И полагаю, что ошибаетесь добросовестно, а это в науке случается чаще, чем нарочно.
Он протянул руку.
— А ещё я полагаю, что ежели вы когда-нибудь решите иначе — напишите мне. Университет, Томск.
Морозов пожал руку.
— Николай Афанасьевич. Один вопрос напоследок.
— Спрашивайте.
— Ежели бы оказалось, что вещи эти и вправду делают то, что я говорю, — что бы вы стали делать?
Свиридов подумал.
— Изучал бы, — сказал он. — Александр Петрович, вы ждали другого ответа?
— Ждал, — сказал Морозов. — Я ждал, что вы скажете: спрятал бы.
— Спрятать — это не по нашей части, — сказал Свиридов. — Спрятанное перестаёт существовать. Вы, ежели угодно, поступаете как хранитель, а я поступал бы как исследователь. Разница в том, что вы бережёте людей, а я — знание.
Он надел шапку.
— И я вам скажу честно: покуда живы люди, которых надо беречь, ваша правда больше моей.
Он уехал в мае двадцать второго года.
Морозов после переписывался с ним восемь лет — двадцать одно письмо, из которых половина была о курганах.
А в тетради, вечером того дня, он записал:
«Двадцать второй годъ.
Я девять лѣтъ считалъ, что въ этомъ дѣлѣ есть двѣ стороны: тѣ, кто собираетъ вещи, и тѣ, кто отъ нихъ умираетъ.
А нынче вижу третью: тотъ, кто ихъ изучаетъ.
И сія третья права не менѣе моего, а можетъ статься, и больше — ибо я девять лѣтъ храню, а не узнаю.
Записываю сіе прямо и безъ утѣшенія».
Александр Фрост
Человек со шрифтом. Мороз идёт по следу книга 27
Глава 1 (131)
Осенью двадцать второго года в России появились деньги.
Настоящие — то есть такие, которые на другой день стоили столько же, сколько накануне.
Их назвали червонцами, обеспечили золотом и пустили в обращение с ноября; а старые совзнаки, которых к тому времени за фунт хлеба давали тысячи, ходили рядом ещё два года и обменивались по курсу, который печатали в газетах.
Морозов встретил это известие так, как встречал всякое известие, касавшееся его ремесла: подумал, что из этого выйдет по его части.
И записал в ноябре:
«Появились деньги, которыя стоятъ дорого и которыя малы форматомъ.
Изъ сего слѣдуетъ первое: ихъ станутъ подделывать.
За девять лѣтъ я не велъ ни одного дѣла о фальшивыхъ, ибо подделывать было нечего: керенку подделаетъ всякій, а стоитъ она ничего.
Нынѣ будетъ иначе».
Он записал тогда же и второе, о чём подумал не сразу.