Морозов очистил её ножом и поднёс к лампе.
На пластинке была штампованная надпись и номер.
«Московскія городскія бойни. № 1147».
Он положил её на стол и посидел над ней минуту.
Служебный номерок с городских боен — жетон, какие выдают рабочим при найме и по каким их пускают в ворота.
При женщине в дорогих ботинках от хорошего мастера и в шерстяном платье.
— Стало быть, — сказал Морозов вслух, — либо ботинки не её, либо номерок не её.
Он взял чистый лист и написал наверху: «По делу о неизвестной, обнаруженной в Марьиной роще».
Прежде списка дел он съездил в Лефортово — смотреть то, что осталось от самой женщины.
Анатомический театр встретил его молодым прозектором в белом халате, который выслушал просьбу с явным удивлением.
— Из сыскного? По ноябрьским костям? — Он поднял брови. — Милостивый государь, за ними никто не приходил три месяца.
— Пришли, — сказал Морозов.
Кости лежали в ящике, разложенные по номерам. Молодой прозектор, оживившись, показывал охотно: вот повреждение височной кости, вот характер края — удар нанесён при жизни, орудием тупым, с ограниченной поверхностью, вроде обуха или гири.
— Возраст?
— По швам черепа и по зубам — от тридцати до сорока. Ближе к тридцати пяти.
— Рожала?
Прозектор посмотрел на него с уважением.
— Вот это вопрос по делу, — сказал он. — По тазовым костям — да, и не однажды. Двое, а то и трое.
Морозов записал.
Женщина тридцати пяти лет, родившая двоих или троих, в дорогих ботинках, с золотой серьгой и с жетоном городских боен в кармане, три года лежала в земле за Лазаревским кладбищем, и никто её не искал.
— Ещё что-нибудь?
— Ещё, — сказал прозектор и вынул из ящика левую бедренную кость. — Извольте: старый перелом, сросшийся неправильно. Годов за десять-пятнадцать до смерти. Она хромала, милостивый государь. Заметно хромала.
Морозов вернулся в отделение и первой строкой в списке написал уже другое:
«Женщина, хромающая на левую ногу».
Дальше пошли пункты:
«Установить: 1) по какому мастеру шиты ботинки и в какие годы; 2) кому в 1909–1912 гг. выдавался жетон № 1147; 3) имеются ли по московским частям заявления о безвестном отсутствии женщин 30–40 лет, не вошедшие в общие списки; 4) хромающая женщина — по больницам, где лечили перелом бедра в 1895–1900 гг.».
Третий пункт он подчеркнул дважды.
За год в Петербурге он выучил простую вещь: людей, о пропаже которых не заявляли, не бывает. Бывают заявления, которые не приняли, потеряли или не сочли нужным заносить в общий список — потому что заявительница была прислуга, или еврейка, или содержательница дурного дома, или потому, что дело происходило в декабре и у пристава болела голова.
Женщина, пролежавшая три года в земле за Лазаревским кладбищем и не значащаяся ни в одном списке, была не безымянной.
Она была невыслушанной.
Надзирателя ему дали на третий день, и дали, как он понял с первого взгляда, по тому же обычаю, по какому дали дело.
Спиридон Афанасьевич Гвоздёв был высок, сутул, лет пятидесяти, с длинным унылым лицом и с манерой отвечать на всякий вопрос так, чтобы из ответа ничего не следовало.
— Спиридон Афанасьевич, вы Марьину рощу знаете?
— Как не знать.
— Хорошо знаете?
— Всяко бывает.
— Кто там из ваших может помнить девятьсот десятый — одиннадцатый годы?
— Люди-то? — Гвоздёв подумал. — Люди помнят.
Морозов посмотрел на него и понял, что этот человек за год работы при столе Луковникова выучился главному московскому искусству: не сказать ничего, за что после спросят.
— Спиридон Афанасьевич, — сказал он. — Давайте условимся. Я в Москве шестой день. Я здесь никого не знаю и ничего не понимаю, и вы это видите. Через месяц я разберусь, а до тех пор буду делать глупости. Так вот: я вас прошу меня останавливать. Не молчать, а говорить: Александр Петрович, тут так не делают.
Гвоздёв посмотрел на него с осторожным удивлением.
— А ежели вы обидитесь?
— Обижусь один раз, — сказал Морозов. — А если промолчите — испорчу дело, и его закроют, и оно снова ляжет на три года. Вам это дело зачем-нибудь нужно?
Надзиратель помолчал.
— Мне-то? — сказал он. — Я, ваше высокоблагородие, при том деле состоял в ноябре, когда её выкопали. Я её из ямы своими руками принимал. — Он поглядел в сторону. — Я тогда сказал приставу: надо по мастерским башмачным пройти, по клейму-то. А он мне сказал: Гвоздёв, ты в уме? Три года в земле. Пиши «личность не установлена» и ступай.
Морозов положил ботинок на стол между ними.
— Пройдём по мастерским, Спиридон Афанасьевич?
Гвоздёв взял ботинок в руки — осторожно, за голенище, — повертел, посмотрел на клеймо.
— Пройдём, — сказал он.
Глава 2 (52)
Товарищество «А. Гандшу и Кº» держало обувную мастерскую на Кузнецком, и держало её сорок лет.
Приняли их в конторе — не хозяин, хозяин был в отъезде, а старший закройщик, немолодой чех по фамилии Веселы, служивший при мастерской двадцать два года.
Морозов положил перед ним ботинок.
Веселы взял его в руки так, как Штоль брал пуговицу: двумя пальцами, к свету, и лицо у него сделалось внимательное.
— Наш, — сказал он. — И работа наша, и колодка. Только это, милостивый государь, не готовый товар. Это заказ.
— Чем отличается?
— Всем, — сказал закройщик. — Готовое мы шьём на десяти колодках, и подъём у них общий. А тут — глядите. — Он повернул ботинок. — Правый и левый разной высоты в голенище. На четверть вершка. Так делают, когда у заказчицы ноги неодинаковы.
Морозов и Гвоздёв переглянулись.
— Хромая, — сказал Гвоздёв.
— Хромая, — согласился Веселы. — И, я вам скажу, хромала она изрядно, коли пришлось голенище равнять.
— Заказы вы записываете?
— Двадцать два года.
— Найдёте?
Веселы посмотрел на подошву, поскрёб ногтем клеймо, поднёс к самому носу.
— Клеймо старое, — сказал он. — Такое ставили до девятьсот десятого; после мы переменили штамп, у нас с десятого года с ером на конце. Стало быть, шито до десятого. — Он подумал. — Дайте мне два дня и оставьте ботинок.
— А заказчицу вы, случаем, не вспомните? — спросил Гвоздёв без всякой надежды.
Закройщик поднял на него глаза.
— Хромую? — сказал он. — Может, и вспомню. Их у меня за двадцать два года было не так много: хромые в дорогую мастерскую редко ходят, они у сапожника во дворе шьют. А эта пришла с мужем, и мужу это, я помню, не нравилось.
— Отчего не нравилось?
— Оттого, что дорого, — сказал Веселы. — Он в конторе торговался, а она стояла и молчала. Я тогда подумал: странный человек — на сапоги для жены жалеет, а сам в шубе.
Морозов записал и эту деталь, хотя цена ей в суде была ноль.
Он записал её потому, что за год выучился: дело раскрывается уликами, а понимается вот такими мелочами.
Через два дня в отделение пришёл мальчик из мастерской с запиской.
«Милостивый государь. Заказъ найденъ. Книга за 1908 годъ, октября 14 дня, № 2211. Заказчица: Кислякова Дарья Никитина, проживающая Мѣщанская часть, домъ Зуева. Сапоги дамскіе на пуговицахъ, съ выравниваніемъ голенища, 11 р. Уплачено сполна. А. Веселы».
Морозов прочёл записку дважды и положил на стол.
Пять дней в производстве.
Дело, пролежавшее три месяца с надписью «личность не установлена», обзавелось фамилией через пять дней после того, как его открыл человек, догадавшийся посмотреть подошву.
— Спиридон Афанасьевич, — сказал он, — а отчего в ноябре по мастерским не пошли?
Гвоздёв пожал плечами.
— Пристав сказал: три года в земле, кто ж по башмаку найдёт.
— А вы?
— А я, ваше высокоблагородие, надзиратель, — сказал Гвоздёв. — Мне сказали — я пошёл. Мне не сказали — я не пошёл.
Он сказал это спокойно, без вызова, и Морозов вдруг понял, что за этой формулой у человека стоит не лень, а тридцать лет службы, в которой инициатива наказуема вернее ошибки.