А назавтра, разбирая с Гвоздёвым ольговские показания, он услышал от надзирателя то, чего ждал:

— Ваше высокоблагородие, а мы ведь его теперь возьмём.

— Возьмём.

— За подлог.

— За подлог, — согласился Морозов. — И тут, Спиридон Афанасьевич, начинается наша с вами главная опасность, и я вам её назову вслух, чтобы вы меня после остановили, ежели я в неё полезу.

— Какая?

— Он сознается в подлоге, — сказал Морозов. — Он умный человек: он поймёт, что подлог доказан, и возьмёт его на себя. Скажет: да, жена уехала и пропала, я три года ждал, а после решил, что она умерла, и выправил бумагу неправдой, чтобы дети имели мать. Это трогательно, это понятно присяжным, и за это дают год крепости, а не каторгу.

Гвоздёв подумал.

— А убийство?

— А убийства он не признает никогда, — сказал Морозов. — И нам его не доказать: три года в земле, свидетелей нет, орудия нет. — Он посмотрел в тёмное окно. — Оттого мы его брать пока не станем.

— Как не станем?

— Так, — сказал Морозов. — У нас есть подлог, и он никуда не денется: свидетельство лежит в консистории, запись в книге, поп даст показания. А убийства у нас нет, и, взяв его сегодня за подлог, мы убийство похороним навсегда: он сядет, отсидит год и выйдет вдовцом при законной бумаге.

— А ежели он сбежит?

— Не сбежит, — сказал Морозов. — Ему сорок четыре года, у него две лавки, четыре подводы, дом и трое детей. Такие не бегают: у них слишком много вещей. — Он помолчал. — И потом, Спиридон Афанасьевич, он ведь ещё не знает, что мы к нему идём. Он три года прожил спокойно и уверен, что всё кончилось.

— А как узнает?

— А как узнает, — сказал Морозов, — так и начнёт делать глупости. Оттого мы к нему пока и не пойдём. Пусть себе живёт.

— Стало быть, что делать?

— Искать четвёртого, — сказал Морозов.

— Какого четвёртого?

— Того, кто копал яму, — сказал Морозов. — Спиридон Афанасьевич, вы её сами из земли принимали. Скажите: глубоко лежала?

Гвоздёв нахмурился, вспоминая.

— Аршина полтора.

— В ноябре месяце?

— В ноябре, — сказал надзиратель, и вдруг его длинное унылое лицо переменилось. — В ноябре земля мёрзлая.

— Мёрзлая, — сказал Морозов. — Полтора аршина мёрзлой земли ночью, в одиночку, человек не выкопает — а если и выкопает, то к утру, и его увидят. Значит, копали либо не в ноябре, либо не один.

— Либо, — медленно сказал Гвоздёв, — яма уже была.

Глава 4 (54)

Яму искали десять дней.

Морозов начал с того, с чего следовало начать в ноябре: с того, что представляла собою Марьина роща осенью девятьсот десятого года.

Она представляла собою окраину. Пустыри, огороды, мелкие домишки, кладбище, кирпичные сараи, свалка. Место, где город кончался и начиналось то, что городом ещё не стало.

И место, где всё время что-нибудь копали.

— Спиридон Афанасьевич, — сказал Морозов, разложив на столе план. — Мне нужны все работы, какие велись за Лазаревским кладбищем в девятьсот десятом году. Водопроводные, канализационные, кирпичные карьеры, погреба, ямы под фундамент — всё.

— Это в управу, — сказал Гвоздёв.

— Значит, в управу.

Управа оказалась заведением, по сравнению с которым петербургский департамент полиции выглядел образцом расторопности.

Морозова гоняли из отдела в отдел четыре дня. В строительном сказали, что земляные работы по трубам ведает водопроводное отделение; в водопроводном — что за девятьсот десятый год дела сданы в архив; в архиве — что без отношения за подписью начальника отделения не выдадут; а получив отношение, объявили, что дела за десятый год перевезены в другое здание и разбираются.

На третий день Гвоздёв, до тех пор молчавший, сказал:

— Ваше высокоблагородие, дозвольте я по-нашему.

— По-какому?

— Обыкновенно, — сказал надзиратель. — Я тут архивариуса знаю, мы с ним по одному делу в девятьсот шестом... Он мужик хороший, только пуганый. Ему надо не бумагу показывать, а сказать, что мы его не тронем.

Он ушёл и вернулся через два часа со справкой, из которой следовало, что осенью девятьсот десятого года за Лазаревским кладбищем производились работы двоякого рода: копались ямы под известь при кирпичном заводе Скорнякова и рылась траншея под сточную трубу, начатая в сентябре и брошенная в ноябре ввиду прекращения ассигнования.

Брошенная траншея.

Морозов положил справку и посмотрел на Гвоздёва.

— Вот вам и полтора аршина мёрзлой земли.

— Он её в готовую канаву положил, — сказал надзиратель.

— И засыпал тем, что рядом лежало, — сказал Морозов. — А весною канаву забросили окончательно и заровняли, и три года над ней росла трава, пока в ноябре тринадцатого её не вскрыли под водопровод.

На место они съездили в тот же день.

Пустырь за Лазаревским лежал под мокрым мартовским снегом, и там, где в ноябре рыли водопроводную канаву, торчали брошенные до весны трубы. Морозов прошёл вдоль по всей длине — восемьдесят сажен, как говорил подрядчик, — и остановился там, где, по показанию Гвоздёва, нашли.

— Тут.

— Тут, — сказал надзиратель. — Аршина полтора вглубь, у самого края.

Морозов огляделся.

От дороги — сажен сорок. От ближнего жилья — вдвое больше. Ни фонаря, ни забора, ни сторожки: сторожка стояла на другом конце траншеи, у складов с досками, — там, где было что красть.

Он вернулся к плану, который держал в руках, и провёл пальцем.

— Спиридон Афанасьевич, а теперь главное. Ежели он вёз тело в готовую траншею — он знал, что траншея есть. И знал, в каком именно месте она не сторожится.

Гвоздёв понял сразу.

— Стало быть, он там бывал.

— Или там бывал кто-то, кто ему сказал, — сказал Морозов. — И вот это и есть наш четвёртый.

— Спиридон Афанасьевич, — сказал Морозов, читая справку. — А отчего вы прежде так не делали?

Гвоздёв пожал плечами.

— Прежде мне не велели найти, — сказал он. — Прежде мне велели сходить в управу.

Морозов посмотрел на него и записал себе на память: этот человек четыре дня честно ходил из отдела в отдел, потому что так было велено, и на третий день предложил единственный работающий способ — но предложил только после того, как убедился, что за предложение его не накажут.

Ему понадобилось на это два месяца.

Подрядчика, рывшего траншею, звали Ефим Сысоев, и найти его оказалось делом двух дней: он и посейчас брал у города земляные работы и жил в Сокольниках.

Сысоев, крепкий мужик лет пятидесяти, принял их настороженно и разговорился только после того, как Морозов объяснил, что дело идёт не о подрядах и не о недоимках.

Траншею он помнил.

— Начали в сентябре, — сказал он. — Прошли сажен восемьдесят. В ноябре из управы говорят: денег нет, до весны стоп. Я рабочих снял, инструмент вывез, канаву как есть оставил.

— Кто-нибудь там оставался?

— Сторож, — сказал Сысоев. — По ночам, при досках и при бочках. Их же растащат.

— Как звали сторожа?

Подрядчик поскрёб бороду.

— А чёрт его... Мы их не по фамилиям знаем. Старик был, из отставных солдат. Мы его Кузьмой звали. Он у меня три года сторожил, а после помер.

— Когда помер?

— В четырнадцатом... нет, в двенадцатом году. Зимой.

Морозов записал и это.

Свидетель, который мог видеть, умер полтора года назад.

— Ефим Прокофьевич. А кроме сторожа? Кто ещё знал, что канава стоит открытая?

— Да все знали, — сказал Сысоев с удивлением. — Она ж восемьдесят сажен. Её вся округа обходила.

— Не вся округа, — сказал Морозов. — Округа знала, что там канава. А человек, который жил в Мещанской части, в трёх верстах, за что он мог знать?

Подрядчик подумал.

— Так ведь возчики, — сказал он. — У меня грунт вывозили подводами. Дюжины полторы возчиков.

— Чьи подводы?

— Разные. Кого наймёшь.

— Записи есть?

— Да господь с вами, ваше высокоблагородие. Четвёртый год пошёл.