Он делал это по своей охоте и, судя по датам, продолжал делать до самого сентября двадцать пятого года.
— И что? — сказал Шумский, выслушав. — Кому это нужно?
— В том и вопрос, — сказал Морозов.
Он думал над этим вопросом два дня и на третий пошёл в земельное управление.
Прежде того он сделал то, что делал во всяком деле, где не понимал предмета: выучил предмет.
Он взял в библиотеке два руководства по межевому делу — за девятьсот второй и девятьсот двенадцатый годы — и просидел над ними четыре вечера.
Выучил, что такое дача, отвод, урочище и что межа определяется по трём признакам: по натуральным приметам, по искусственным знакам и по планам.
Выучил, что натуральные приметы — река, овраг, отдельное дерево, курган — держатся, покуда держится местность.
И записал себе итог в одну строку:
«Земля не имѣетъ приметъ сама по себѣ. Всё, что отдѣляетъ мою землю отъ вашей, есть либо камень, который можно перенести, либо бумага, которую можно потерять».
Он записал это в сентябре, не думая ни о чём, кроме дела.
А в марте двадцать шестого, дописывая, отметил, что вся эта история уместилась в одну эту строку.
В управлении он просидел день и вышел с ответом, который следовало предвидеть.
В двадцать пятом году землю в уездах переделивали.
Это шло с двадцать первого: землеустройство, разверстание, отвод угодий. И всякий такой отвод упирался в одно — в то, что старые планы пропали.
Сгорели в семнадцатом, увезены в девятнадцатом, растащены в двадцатом.
А там, где планов нет, границу проводит землемер по указанию местных жителей.
То есть по тому, что скажут.
— И часто спорят? — спросил Морозов.
— Всякий день, — сказал заведующий отделом землеустройства. — У меня в производстве сто сорок споров между селениями, и по каждому две стороны, и обе показывают разное.
— И как решаете?
— По документам, ежели есть, — сказал заведующий. — А ежели нет — по свидетельским показаниям стариков.
Морозов записал и задал последний вопрос.
— А Сташевский?
Заведующий поднял голову.
— А Сташевский — это, товарищ инспектор, у нас была вещь редкая, — сказал он. — К нему шли, когда всё прочее не помогало.
— Отчего?
— Оттого, что у него в голове и в тетрадях лежало то, чего в наших делах нет, — сказал заведующий. — Он тридцать лет выписывал. Бывало, спор идёт третий год, а он посмотрит и скажет: а в девятьсот шестом тут было решение, и вот его номер.
Морозов положил перо.
— И часто такое бывало?
— За четыре года раз тридцать, — сказал заведующий.
Письма он прочёл тоже — все, и их было двадцать два.
Двадцать из них были от дочери, из Харбина, и шли с двадцать первого по двадцать третий год.
После двадцать третьего писем не было.
Морозов прочёл их по порядку и увидел то, что видел за двенадцать лет в чужой переписке десятки раз: как отношения кончаются не ссорой, а расстоянием.
В двадцать первом дочь писала часто и подробно. В двадцать втором — раз в два месяца. В двадцать третьем — дважды, коротко, и во втором письме просила больше не присылать денег, потому что пересылка стоит дороже суммы.
А два последних письма были не от неё.
Одно — из земельного управления, служебное.
Второе — от человека, подписавшегося «Н. Свиридовъ», из Томска.
Морозов прочёл его дважды.
Свиридов благодарил Сташевского за присланные выписки о курганах в Каинском уезде, писал, что сведения эти для него весьма ценны, и просил, если возможно, прислать ещё.
Письмо было от февраля двадцать четвёртого года.
Морозов положил его и посидел.
Двенадцать лет он искал людей, собиравших такие вещи, и не нашёл ни одного, кроме тех, кого ему показали.
А человек, лежавший в этой комнате задушенным, три года переписывался с томским учёным и посылал ему выписки — не о вещах, а о земле, на которой стоят курганы.
Он поехал по этим тридцати.
Верней, не по всем: Шумский запросил из управления список дел, в которых Сташевский давал справки, и список этот составили за неделю — тридцать четыре случая за четыре года.
Морозов разобрал все тридцать четыре.
Он разбирал их по одному признаку: кому справка вышла во вред.
Вышло следующее.
В девятнадцати случаях справка решила спор между двумя селениями. Здесь недовольные были — целая деревня, — но такая обида не рождает убийства: она рождает жалобы и тяжбы, которые идут годами.
В восьми справка касалась отвода земли учреждениям.
А в семи — частных лиц.
Вот эти семь Морозов и взял.
Он разобрал их за десять дней, и шесть отпали.
Четверо из семи умерли или уехали. Двое судились и проиграли, но обоим спор стоил немного.
Остался седьмой.
Он был не совсем такой, как прочие, и Морозов отметил это сразу.
В апреле двадцать пятого года в земельное управление поступило заявление о восстановлении права на участок в черте города: двести сорок квадратных саженей на Обском проспекте, с постройками.
Заявитель утверждал, что участок принадлежал его отцу с девятьсот седьмого года, что документы пропали в девятнадцатом и что он просит восстановить по свидетельским показаниям.
Показания были: трое свидетелей, все трое подтверждали.
Дело шло к удовлетворению.
А в июне Сташевский дал справку.
В справке значилось, что по плану городской управы от девятьсот тринадцатого года участок с таким-то номером числился за другим лицом, а именно за городским обществом, и что отцу заявителя принадлежал участок соседний, вдвое меньший, по другой стороне проезда.
Заявление отклонили.
Он проверил и обратное — не мог ли старик ошибиться в своей справке.
Это Морозов считал обязательным и записал так: «Прежде чѣмъ искать того, кому справка повредила, надлежитъ убѣдиться, что справка вѣрна. Ибо ежели она невѣрна, повредившій себѣ есть самъ покойный».
Он поднял план городской управы тринадцатого года — тот самый, на который ссылался Сташевский, — и нашёл его в двух экземплярах: в земельном управлении и в музее у Незлобина, куда он попал в двадцать первом году с прочими бумагами.
Оба сошлись.
Участок под тем номером действительно числился за городским обществом.
Справка была верна.
Морозов прочёл это дважды и посмотрел на цифры.
Двести сорок квадратных саженей на Обском проспекте в двадцать пятом году — при том, что город становился краевым центром и что земля в центре дорожала всякий месяц, — стоили денег, которых в этом деле прежде не было ни разу.
Заявителя звали Аркадий Львович Терентьев, тридцати девяти лет, служащий краевого коммунального отдела.
Глава 4 (139)
Терентьева проверяли три недели, и три недели он не подходил.
Он не подходил по единственному, но решающему обстоятельству: в ночь на двадцатое сентября он находился в Барнауле, в служебной поездке, откуда вернулся двадцать второго.
Это подтверждалось командировочным удостоверением, гостиницей, тремя сослуживцами и железнодорожным билетом.
Морозов проверил всё четырьмя способами и убедился.
— Стало быть, не он, — сказал Шумский.
— Стало быть, не он душил, — сказал Морозов.
Он сказал это и остановился, потому что услышал в собственных словах то, чего не слышал три недели.
За двенадцать лет он вёл одиннадцать дел, где человек, которому смерть была выгодна, имел безукоризненное алиби.
В девяти из одиннадцати это означало, что он ни при чём.
А в двух — что он позаботился.
Морозов вернулся к делу и стал разбирать иначе.
Он перестал спрашивать, кто убил.
Приём этот он держал при себе двенадцать лет и однажды, в двадцать четвёртом году, изложил его новым людям отдела — четверым, взятым в тот год, — на занятии, которое Шумский завёл по средам.
Изложил он так.
— Всякое дело об убийстве имеет два вопроса: кто убил и отчего убили. Мы всегда начинаем с первого, и это правильно, покуда круг узок.