А в марте двадцать восьмого он взял чистый лист и написал наверху:

«Что значитъ „рассчитался“».

И под этим — четыре возможности.

«1. Убилъ. 2. Выдалъ властямъ. 3. Прогналъ. 4. Отдалъ подъ судъ чужими руками».

Он посмотрел на эти четыре строки и вычеркнул вторую.

Выдать властями означало бы дело, а дела не было: Морозов проверял это в четырнадцатом году, будучи при должности, и в петербургских делах за тринадцатый — четырнадцатый годы никакого Кондрата не значилось.

Первую он вычеркивать не стал, но приписал сбоку:

«Онъ въ 1916 году сказалъ мнѣ: „я никого не убивалъ своею рукою“. Сіе онъ говорилъ о себѣ и говорилъ, полагая, что я провѣрю.

Стало быть, ежели онъ рассчитался убійствомъ, то чужими руками. А сіе противорѣчитъ всему, что я о нёмъ знаю».

Оставались третья и четвёртая.

И вот тут, в марте двадцать восьмого года, Морозов сделал то, чего не делал шестнадцать лет.

Он сел писать письма.

Он написал двадцать три письма.

В Ленинград — в управление уголовного розыска, в архив бывшего сыскного отделения, в адресный стол и двум людям лично: Дроботову, если тот жив, и Штейну, если тот жив.

В Москву — в управление и в архив.

В Тюмень, в Тобольск, в Томск.

В четыре места по Тобольской губернии, где мог остаться след.

И в семь мест, куда в тринадцатом году ходили бумаги по делу Верейской.

Он писал их две недели и писал по-старому: полностью, с изложением обстоятельств, с указанием, что именно требуется.

А в конце всякого письма приписывал одно и то же:

«Я въ отставкѣ и справку сію прошу какъ частное лицо.

Ежели отвѣтъ вашъ потребуетъ расхода — увѣдомьте, я оплачу».

Писал он их за столом на Кузнецкой, при лампе, по три-четыре в день, и после отметил, что за эти две недели впервые с января спал хорошо.

«Я третій мѣсяцъ не зналъ, куда себя дѣть, — записалъ онъ. — А сѣлъ писать письма — и сплю.

Изъ чего слѣдуетъ простое: человѣку надобно не занятіе, а дѣло.

Занятіе — сіе когда есть чѣмъ наполнить день. Дѣло — когда есть, чего ты не знаешь и хочешь узнать».

Ответы пошли в мае.

Глава 2 (147)

Из двадцати трёх ответили одиннадцать.

Восемь ответили то, что отвечают всегда: сведений не имеется.

Три дали что-то.

Первый пришёл из Ленинграда, из архива бывшего сыскного отделения, и был он неожиданным.

Отвечал делопроизводитель, человек, судя по письму, немолодой, и писал он не по форме.

Он сообщал, что дела петербургского сыскного отделения за девятьсот тринадцатый год частично сохранились; что дело по обвинению Гарина К. А. имеется; и что, кроме того, в нём к делу приобщена бумага, поступившая в девятьсот семнадцатом году и, по всей видимости, к производству не относящаяся.

«Бумага сія есть рапортъ надзирателя Дроботова П. С. отъ 2 марта 1917 года о томъ, что при разборѣ вещественныхъ доказательствъ по дѣламъ 1913 года имъ обнаружена медная застёжка, каковую надлежитъ хранить особо согласно распоряженію бывшаго чиновника Морозова А. П.

Рапортъ къ исполненію не принятъ ввиду упраздненія отдѣленія».

Морозов прочёл это и посидел.

Он послал в Ленинград второе письмо — о самой застёжке: цела ли, где, под каким номером.

Ответ пришёл в августе и был такой, какого следовало ожидать.

Вещественные доказательства по делам, прекращённым и сданным до семнадцатого года, при упразднении отделения частью переданы, частью утрачены; сведений о медной застёжке не имеется.

Морозов записал:

«Сорокъ третій предметъ утраченъ.

Изъ сорока восьми: тридцать пять въ музеѣ, пять утрачены при жизни хозяина, восемь неизвѣстно гдѣ — и вотъ девятый.

Итого тридцать пять изъ сорока восьми.

Сія застёжка была первою, которую я увидѣлъ въ декабрѣ 1912 года въ собственномъ ящикѣ. Съ нея всё и началось.

И она же оказалась послѣднею, о которой я узналъ, что её нѣтъ».

Второго марта семнадцатого года — то есть за четыре дня до того, как в Ново-Николаевске упразднили полицию, и в те самые дни, когда в Петрограде всё уже рушилось, — надзиратель Дроботов пошёл в шкаф вещественных доказательств и написал рапорт о медной застёжке.

О той самой.

Морозов написал ему лично в тот же день — на тот адрес, который знал с шестнадцатого года и который, по всей вероятности, давно не существовал.

Ответа он не получил.

Второй ответ пришёл из Тобольска в июне и был служебным.

По запросу о лицах, состоявших под надзором в Тобольской губернии в девятьсот шестнадцатом — семнадцатом годах, сообщалось, что материалы губернского жандармского управления в марте семнадцатого года частью уничтожены, частью переданы, и что установить требуемое не представляется возможным.

А в конце была приписка, сделанная другой рукой.

«Впрочемъ, сообщаю, что по дѣламъ бывшаго губернскаго правленія за 1916 г. проходило заявленіе купца 2-й гильдіи Кондратьева о принятіи наслѣдства, оставшагося послѣ смерти его однофамильца, каковое заявленіе было оставлено безъ послѣдствій».

Морозов прочёл эту строчку трижды.

Кондратьев.

Усадьба под Тюменью была куплена в девятьсот девятом году на имя купца второй гильдии Кондратьева — человека, умершего, по бумагам, в том же девятьсот девятом.

Иван Иванович хоронился под этим именем.

И в шестнадцатом году, через месяц после его смерти, кто-то подал заявление о принятии наследства.

Однофамилец.

Морозов взял чистый лист и записал:

«Кондратъ — Кондратьевъ.

Я шестнадцать лѣтъ полагалъ, что Кондратъ есть имя.

А сіе, по всей вѣроятности, фамилія, и фамилія та самая, подъ которою покупалась усадьба».

Он сидел над этим весь вечер.

К ночи у него сложилось следующее.

В девятьсот девятом году усадьба была куплена на имя купца Кондратьева, умершего в том же году.

Человек, состоявший при Иване Ивановиче с девятьсот шестого, звался Кондратом — и, по всей видимости, это была его фамилия либо прозвище от неё.

В шестнадцатом году, после смерти хозяина, кто-то подал заявление о наследстве на имя Кондратьева, и заявление это оставили без последствий.

То есть в шестнадцатом году этот человек был жив.

И знал, на чьё имя куплена усадьба.

Морозов записал вывод и подчеркнул его дважды:

«„Рассчитался“ не значитъ „убилъ“.

Въ 1916 г. онъ былъ живъ и пытался получить имущество.

Стало быть, надлежитъ искать не могилу, а человѣка».

Между вторым и третьим письмами прошло три недели, и эти три недели Морозов работал так, как работал в лучшие свои годы.

Он взялся за имя.

Шестнадцать лет он держал в голове «Кондрат» как имя и ни разу его не проверил — и, поняв это в июне, записал у себя с досадой:

«Я шестнадцать лѣтъ учу новыхъ провѣрять всякое слово въ показаніи.

А самъ шестнадцать лѣтъ носилъ въ головѣ показаніе Гарина и не спросилъ у него въ 1913 году самаго простого: имя сіе или прозвище».

Он проверил, что мог проверить отсюда.

Он поднял свои выписки из описи Ивана Ивановича — те, что сделал в шестнадцатом году, — и нашёл в них четыре предмета, против которых в графе о приобретении стояло: «черезъ К.»

Все четыре были куплены между девятьсот седьмым и девятьсот двенадцатым годами.

И в двух случаях при них значились расписки продавцов — и расписки эти покойный переписал себе в опись целиком, с именами.

Морозов выписал оба.

«Получено отъ К. Кондратьева семьдесятъ пять рублей» — Пермь, девятьсот десятый.

«Деньги получилъ сполна отъ Ивана Никитина Кондратьева» — Вологодская губерния, девятьсот одиннадцатый.

Иван Никитич.

Он записал это и подчеркнул, и после этого третье письмо из Тюмени легло на уже готовое место.

Третий ответ пришёл из Тюмени в июле и был тем, ради чего Морозов писал двадцать три письма.

Отвечал начальник окружного розыска — человек молодой, которого Морозов не знал и который ответил обстоятельно.