Правило Морозов записал в тот же вечер и записал в самом осторожном виде, какой сумел.
«О разстояніи и времени.
Изъ четырёхъ наблюдённыхъ мною случаевъ выходитъ слѣдующее.
1. Вещь дѣйствуетъ, когда лежитъ близко къ человѣку постоянно. Полтора аршина у изголовья — дѣйствуетъ. Двадцать саженъ въ кладовой — не дѣйствуетъ ни на кого въ домѣ.
2. Начинается не сразу: отъ трёхъ мѣсяцевъ до полугода.
3. Ежели вынести вовремя — человѣкъ встаётъ. Рябовъ на седьмой день, Устинья на десятый.
4. Ежели поздно — не встаётъ. Кузьмина умерла черезъ пятьдесятъ дней послѣ выноса.
Гдѣ проходитъ граница между „вовремя“ и „поздно“ — не установлено».
Он посмотрел на четвёртый пункт и приписал ниже:
«Изъ сего слѣдуетъ, что всякій разъ, когда я это вижу, я имѣю нѣсколько недѣль на то, чтобы вмѣшаться.
И что за пять лѣтъ я вмѣшался дважды, а опоздалъ девять разъ».
Осень семнадцатого года в Ново-Николаевске прошла тихо и оттого страшнее.
Тихо — потому что здесь не было того, что творилось в столицах: ни июльских дней, ни корниловского выступления, ни уличных боёв.
Страшнее — потому что всё расходилось по швам постепенно.
В сентябре хлеб стоил вдвое против весны.
В октябре в городе не стало сахара, керосина и мануфактуры.
Запасной полк, стоявший в военном городке, к осени перестал быть полком: он не подчинялся ни коменданту, ни комитету, и его двенадцать тысяч штыков были не силой, а обстоятельством, с которым считались все.
Милиция за лето потеряла двадцать одного человека: одиннадцать ушли сами — жалованья в сто двадцать рублей к осени хватало на неделю, — а десятерых уволили.
И появилось то, чего в апреле ещё не было.
Появились мандаты.
Осенью же в отделении случилась перемена, которую Морозов после считал важнейшей за год.
К нему стали приходить.
Не по вызову — сами, домой, на Кузнецкую, как предсказывала хозяйка в феврале.
Началось это в сентябре, после того как он нашёл двух сбежавших от родителей мальчишек, о которых заявили и о которых милиция не сделала ничего.
Он нашёл их за два дня — просто потому, что догадался спросить не соседей, а других мальчишек.
После этого пошло.
К октябрю к нему на квартиру ходили по три-четыре человека в неделю: с пропажами, с жалобами, с бедой, к сыску отношения не имеющей.
Хозяйка ворчала.
Морозов принимал.
Он делал это по расчёту, и расчёт был такой: город, где к сыщику ходят домой, — город, в котором ещё можно работать. А в городе, где перестанут ходить, работать станет нельзя вовсе.
Морозов заметил это в августе и записал.
В городе, где власть принадлежала одновременно городской думе, комитету общественного порядка, совету рабочих и солдатских депутатов и полковому комитету, всякое из этих учреждений выдавало бумаги.
Бумаги эти назывались по-разному: удостоверение, мандат, ордер, предписание.
Их писали от руки и на машинке, на бланках и без бланков, с печатями и без.
И всякий, кто такую бумагу предъявлял, имел право требовать.
Морозов проверил это на себе.
В сентябре он взял чистый лист, написал на машинке отделения предписание об осмотре помещения, подписался «уполномоченный» и пошёл с этой бумагой в три дома — в те, где его не знали в лицо.
Во всех трёх его впустили.
Ни один из троих хозяев не спросил ни номера, ни того, откуда он.
Один посмотрел на бумагу секунды две, второй прочёл вслух, третий не прочёл вовсе и сказал: «проходите».
Морозов не осматривал: он извинялся и уходил.
Он рассказал об этом Клементьеву и получил выговор — первый за девять месяцев службы.
— Александр Петрович, вы понимаете, что вы делали?
— Понимаю.
— Ежели бы это вышло наружу, нас бы с вами обоих...
— Оттого я и пошёл сам, а не послал агента, — сказал Морозов. — Виктор Аркадьевич, я вам за десять минут доказал то, о чём пишу вам третий месяц. Впустили троих из троих.
— Виктор Аркадьевич, — сказал он тогда же. — Сколько в городе учреждений, выдающих мандаты?
Начальник милиции подумал.
— Не считал.
— Я считал, — сказал Морозов. — Одиннадцать.
Он положил на стол лист.
— И у всех одиннадцати разные бланки, разные печати и разный порядок. А у четырёх нет ни бланков, ни печатей: пишут от руки и подписывают.
— И что?
— И то, что через месяц у нас начнутся ограбления по мандату, — сказал Морозов.
Он ошибся на три недели.
Он написал об этом записку — шестую свою записку за пять лет — и подал её Клементьеву в конце сентября.
В ней предлагалось три меры.
Первая: единый образец бумаги на производство обыска, с номером и с указанием, кто выдал.
Вторая: обязательное присутствие милиционера при всяком обыске, кем бы он ни производился.
И третья, которую Морозов считал главной: объявить в газетах, что всякий обыск без милиционера и без номера незаконен, и что обыватель вправе не открывать.
Записку рассматривали в комитете в начале октября.
Первую меру приняли и не исполнили.
Вторую отклонили: милиционеров сто семнадцать на семьдесят тысяч, и приставлять их к каждому обыску некому.
Третью отклонили тоже — и отклонили с формулировкой, которую Морозов записал дословно: «объявленіе таковое подрываетъ довѣріе къ учрежденіямъ революціонной власти».
Первое случилось второго октября.
Глава 2 (107)
Осень в отделении шла своим порядком, и о нём стоит сказать, потому что дело о мандатах Морозов вёл не вместо прочего, а вместе с прочим.
За сентябрь и октябрь через стол прошло сорок три дела.
Из них тридцать одно — кражи; шесть — грабежи; три — по подложным продовольственным карточкам; два убийства, из которых одно раскрыли за неделю (пьяная драка в Закаменской), а второе не раскрыли вовсе.
И одно — о пропаже человека, каких в семнадцатом году стало по три-четыре в месяц.
Люди пропадали не оттого, что их убивали, а оттого, что уезжали.
Город стоял на дороге; из него уезжали и в него приезжали; и всякий, кто снялся с места, не сообщив родне, числился пропавшим.
Морозов завёл по ним отдельный порядок: не искать, а запрашивать по трём соседним городам и ждать.
Из четырнадцати таких дел за осень одиннадцать кончились письмом откуда-нибудь из Барнаула или Омска.
Второго октября, в седьмом часу вечера, в дом купца Мошкина на Асинкритовской пришли четверо.
Двое были в солдатских шинелях, двое в штатском.
Старший предъявил бумагу.
Бумага была написана на машинке, на четвертушке, и гласила, что предъявителю сего поручается произвести обыск в доме гражданина Мошкина на предмет обнаружения скрытого хлеба и товаров, изъятых из свободной продажи.
Внизу стояла подпись и круглая печать.
Обыск продолжался час.
Изъяли: две тысячи четыреста рублей наличными, серебро, золотые часы, две шубы и — что было записано в составленную ими же опись — «муки крупчатой три пуда».
Опись оставили хозяину.
Мошкин пошёл жаловаться на другой день и пошёл не в милицию, а в совет — потому что печать на бумаге была советская.
В совете сказали, что такого предписания не выдавали.
Он пошёл в комитет.
В комитете сказали то же.
Тогда он пошёл в милицию, и оттуда дело попало к Морозову.
Морозов прочёл заявление и попросил принести бумагу.
Он рассматривал её вечер.
И рассматривал не один: он позвал Шумского и заставил смотреть вместе, объясняя вслух.
Это он завёл с лета и держался этого до конца: всякую работу, которую можно делать при ученике, делать при ученике.
— Иван Никитич, что вы видите?
— Бумагу.
— Какую?
Студент подумал.
— Писчую.
— Сорт?
— Не знаю.
— Третий, — сказал Морозов. — Смотрите на просвет: волокна крупные, лежат неровно. Хорошая бумага так не выглядит. И запомните: на дурной бумаге не пишут настоящих распоряжений, потому что в казённых учреждениях бумага своя, со склада, и она вторая либо первая.