В спорном:

что вопрос о том, следует ли считать исполнение распоряжений советской власти самостоятельным преступлением, есть вопрос не установления фактов, а вопрос права, и разрешению производящим дознание не подлежит.

А в третьей части, которую Морозов писал дольше двух первых вместе взятых, значилось:

«Заявленіе гражданина Шибаева Ф. К., послужившее основаніемъ къ задержанію, подано лицомъ, состоявшимъ въ долговыхъ отношеніяхъ съ третьимъ лицомъ, имѣвшимъ къ обвиняемому личную непріязнь.

Долгъ заявителя погашенъ черезъ одиннадцать дней послѣ подачи заявленія.

Полагаю заявленіе недостовѣрнымъ по побужденіямъ».

Заключение он показал прежде Свешникова одному человеку — Шумскому.

Не для проверки фактов, а для другого.

— Иван Никитич, прочтите и скажите, чего тут не хватает.

Студент читал полчаса.

— Тут не хватает имени, — сказал он.

— Верно.

— А отчего вы его не написали?

— Оттого, что не доказал, — сказал Морозов. — У меня есть вексель, есть показание старика о человеке в шубе и есть погашение через одиннадцать дней. Ни одно из трёх не доказывает, что заплатил именно он.

— Так ведь и без того ясно.

— Ясно, — согласился Морозов. — Иван Никитич, я вам скажу вещь, которую вы через двадцать лет будете говорить кому-нибудь другому. Всё, что нам ясно и что мы не доказали, надлежит либо доказать, либо не писать.

— А ежели не успеем доказать?

— Тогда не напишем, — сказал Морозов. — И человек, который виноват, останется ненаказанным. Это скверно.

Он положил ладонь на листы.

— А другой порядок — писать то, что ясно, — скверен вдесятеро. Потому что по нему через год всякому будет ясно всё, что угодно.

Свешников прочёл заключение в кабинете, при нём, и читал долго.

— Александр Петрович, — сказал он наконец. — Вы понимаете, что вы тут написали?

— Понимаю.

— Вы написали, что гласный городского самоуправления купил донос за четыреста рублей.

— Я написал, что заявление подано лицом, состоявшим в долговых отношениях с третьим лицом, — сказал Морозов. — Имени третьего лица в заключении нет.

Свешников посмотрел на него.

— И это, по-вашему, разница?

— Это, Лавр Никитич, разница между тем, что я могу доказать, и тем, что я знаю, — сказал Морозов. — Я четыре года пишу только первое.

Глава 5 (115)

Гурьева выпустили двадцать шестого сентября.

Он просидел девяносто дней.

Морозов встретил его у ворот тюрьмы — не по службе, а потому, что больше некому было: жена с двумя детьми ждала дома, и он сам сказал ей не ходить.

Гурьев вышел похудевший, обросший и в той же рубахе, в какой его взяли.

Он постоял, оглядываясь, и сказал:

— Александр Петрович.

— Матвей Ильич.

— Ваша работа?

— Отчасти, — сказал Морозов.

Они шли пешком до Закаменской, и Гурьев всю дорогу молчал, а у самого дома остановился.

— Александр Петрович. Я вам одно скажу.

— Слушаю.

— Я там девяносто дней сидел и всё думал: за что, — сказал Гурьев. — Я, знаете, до чего додумался? Что не за что. Что это просто так вышло.

— Не просто так, — сказал Морозов.

— А как?

Морозов помолчал.

Он мог сказать. Он знал имя, знал сумму и знал, что за девяносто дней тюрьмы у этого человека умерла бы жена от тревоги, если бы она была слабее.

И он знал, чем кончится, если сказать.

— Матвей Ильич, — сказал он. — На вас написали заявление. Заявление написал человек, который был должен четыреста рублей другому человеку. Долг ему простили.

Гурьев смотрел на него.

— Кому я помешал?

— Тому, у кого вы девять лет работали, — сказал Морозов.

Гурьев не переменился в лице.

Он постоял, глядя на свой забор, и сказал:

— Понятно.

— И вот теперь слушайте меня, — сказал Морозов. — Вы сейчас пойдёте домой, и вам захочется что-нибудь сделать. Не делайте.

— Отчего?

— Оттого, что вы ничего не докажете, — сказал Морозов. — В деле нет его имени, и я его туда не вписал нарочно. Ежели вы пойдёте к нему или станете говорить об этом в городе, вас возьмут вторично, и вторично я вас не вытащу.

Гурьев долго молчал.

— Александр Петрович, — сказал он наконец. — А вам не тошно?

— Тошно, — сказал Морозов.

Он всё-таки сделал для Гурьева ещё одно, и сделал в октябре.

Тот вышел без места: на мельницу его не брали, в мастерские не брали, и всякий, кому он приносил бумагу об освобождении, читал в ней, кем он был с декабря по май.

Морозов написал ему справку.

Справка была казённая, за его подписью и с печатью розыскного отделения, и в ней значилось: что Гурьев М. И. по произведённому дознанию ни в чём предосудительном не изобличён; что за время состояния в должности жалоб на него не поступало; и что сведения сии выданы по его просьбе для представления по месту искания работы.

Это была бумага никчёмная: розыскное отделение не имело права выдавать такие справки.

Морозов выдал.

И записал в тетради:

«Сіе есть превышеніе. Записываю, чтобы не забыть, что я его допустилъ.

А ежели бы не допустилъ — человѣкъ съ тремя дѣтьми пятый мѣсяцъ сидѣлъ бы безъ хлѣба».

К октябрю Морозов разобрал сто девяносто одно дело из двухсот пятидесяти трёх.

Он подвёл итог и записал его в тетради, потому что в отчёте таких итогов не пишут.

«Изъ 191 разобраннаго:

освобождено 118;

оставлено подъ слѣдствіемъ 44;

признано подтвердившимся по существу 22 — сіи дѣйствительно занимали должности и участвовали;

семеро къ моменту разбора умерли либо разстрѣляны, и разбирать было уже нечего».

Он посмотрел на последнюю строку и обвёл её.

Семеро.

Из них двоих расстреляли в июне, до его прихода; троих — в июле и августе, по постановлениям, к которым он отношения не имел; и двое умерли в тюрьме от тифа.

Он выписал их имена на отдельный лист и держал этот лист при себе.

Отчего — записал честно:

«Затѣмъ, что я разбираю двѣсти пятьдесятъ и вижу цифры, а не людей.

А эти семеро суть та цѣна, которую я плачу за то, что взялся поздно и работаю медленно.

Ежели я перестану держать ихъ имена при себѣ, я черезъ мѣсяцъ буду доволенъ собою».

Отдельно он записал и то, что установил про этих семерых, — не для дела, а для себя.

Из семи двое были те самые, о которых Свешников в июле сказал: «а двоих не знаю».

Морозов установил их имена за месяц, через тюремные книги и через показания сидевших: Ионов Никита, тридцати восьми лет, кузнец, и Малахов Прокопий, сорока одного, конторщик потребительского общества.

Оба взяты в июне по заявлениям.

Оба значились выбывшими без указания куда.

Он выписал их отдельно и приписал внизу:

«Установлено: были взяты. Не установлено: гдѣ и по чьему распоряженію.

Далѣе не пойду, ибо не могу.

Записываю затѣмъ, что имена суть единственное, что отъ человѣка остаётся, ежели не осталось могилы».

В ноябре в Омске произошёл переворот, и власть в Сибири перешла к адмиралу Колчаку.

В Ново-Николаевске это переменило немногое.

Верней сказать, переменило три вещи, и все три Морозов отметил.

Первое: усилилась военная власть. Комендатура и контрразведка получили больше прав, самоуправление — меньше.

Второе: началась мобилизация. Осенью и зимой в армию стали брать по призывным годам, и город, в котором с семнадцатого года было полно мужчин, снова начал пустеть.

И третье, что для его работы было главным.

Пошли карательные экспедиции.

Не в городе — в уездах: против крестьян, не дававших хлеба и не отдававших призывников.

К декабрю в Ново-Николаевск стали привозить арестованных из волостей, и в тюрьме, рассчитанной на триста человек, к январю сидело около тысячи.

Морозов к этому отношения не имел и иметь не хотел.

Своё поручение по двумстам пятидесяти трём он закончил в декабре и, закончив, написал Свешникову бумагу.