— Осматривал.
— Он был взломан?
Урядник подумал.
— Нет, — сказал он. — Сундук был не тронут. Они в клеть влезли, а в горницу, где сундук, не заходили.
В избе стало очень тихо — верней, в помещении волостного правления, где они сидели, стало тихо, потому что писарь за перегородкой перестал скрипеть пером.
— Как же тогда взяли бляху? — спросил Морозов.
Урядник смотрел на него секунды три.
— Мать честная, — сказал он.
Дальше Морозов работал два дня и работал по одному вопросу: что лежало в клети, а что в горнице.
Он начертил план дома — на четвертушке, от руки, с размерами в шагах — и обошёл с ним двор трижды.
Клеть была пристроена к сеням: холодная, без печи, с одной дверью, той самой, у которой сорвали пробой.
Из клети в горницу хода не было вовсе: чтобы попасть в горницу, надо было пройти сени, отворить дверь в избу, где спали пятеро, пересечь избу и отворить вторую дверь.
Пятеро спящих, из них двое подростков и четырёхлетний ребёнок.
Морозов померил шагами: от двери клети до сундука в горнице выходило одиннадцать шагов и две двери.
Он записал это и подчеркнул.
Ни один вор, влезший ночью в клеть за холстом, не пойдёт одиннадцать шагов через комнату, где спит пять человек, чтобы взять из чужого сундука медную бляху ценою в полтину.
Он опросил Пелагею Никитичну вторично, отдельно от прочих, и опросил подробно.
Вышло следующее.
В клети, куда влезли, хранились: холст, полушубок, самовар (стоял в кладовой рядом), таз и кувшин.
А сундук стоял в горнице, у кровати свекрови, и в нём лежала бляха.
— Пелагея Никитична, — сказал Морозов. — Вы уряднику показали, что бляха похищена.
— Показала.
— А сундук был не взломан.
Женщина молчала.
— Кто её взял? — спросил Морозов.
И она заплакала.
Плакала она долго и не отвечала минут пять, а после сказала то, ради чего Морозов ехал шестьдесят вёрст просёлком.
— Я её выкинула, — сказала она.
Глава 4 (94)
Рассказывала Пелагея Никитична час с лишним, и Морозов не перебивал.
Началось это, по её словам, в январе.
К Крещению стало ясно, что свекровь не встанет. Она лежала третью неделю, ела всё хуже и на все вопросы отвечала одно: слабость.
И тогда Пелагея вспомнила, что говорил приезжий.
— Он говорил: при ней бывает худо, — сказала она. — Я это слово всю осень помнила. А как свекровь слегла — я его вспомнила и спать перестала.
— Вы ей сказали?
— Сказала, — ответила сноха. — В феврале. Я к ней подошла и говорю: мать, давай я эту бляху из дому вынесу.
— И что она?
— А она говорит: не смей.
Морозов записал.
— Отчего не смей?
— Она сказала: она от деда лежала. — Пелагея вытерла лицо ладонью. — Барин, вы не поймите худо. Она не то что верила или не верила. Она сказала: вещь дедова, я её сорок лет берегла, а нынче что же, из-за бабьих россказней выкинуть?
— И вы послушались.
— Я послушалась, — сказала сноха. — Две недели послушалась.
— Пелагея Никитична, а вы сами-то верили?
Женщина долго молчала.
— Я, барин, не знаю, — сказала она наконец. — Я не то что верила. Я вот как думала.
Она сложила руки на коленях.
— Ежели человек говорит: не пей воду из этого колодца, там мертвечина, — так я и не пойду проверять. Мне довольно, что он сказал. А если после окажется, что там ничего и не было, — так я и не обижусь, я ж всё равно из другого колодца брала.
Морозов записал это дословно и после переписал в тетрадь.
За три года в этом веке он выслушал десятки объяснений — учёных, суеверных, испуганных, — и ни одно не было так близко к тому, как рассуждал он сам.
А через две недели, двадцатого февраля, была кража.
Влезли ночью в клеть, унесли холст, полушубок, самовар, таз и кувшин.
Наутро в доме был переполох: приезжал урядник, ходили соседи, считали убыток.
И вечером того же дня Пелагея Никитична вошла в горницу, открыла сундук, взяла тряпицу с бляхой и вынесла её из дому.
— Отчего в тот день?
Женщина посмотрела на него.
— А оттого, что случай вышел, — сказала она. — Раз воры были — стало быть, можно сказать, что и её унесли.
Морозов положил перо.
За три года в этом веке он видел много человеческой хитрости и много глупости, и мало что его удивляло.
Здесь он удивился.
Женщина, три недели уговаривавшая свекровь вынести вещь и получившая отказ, дождалась кражи — и воспользовалась ею, чтобы сделать то, что считала нужным, не нарушив запрета вслух.
— Пелагея Никитична, а отчего вы уряднику сказали, что бляху унесли воры?
Женщина посмотрела на него.
— А как бы я сказала?
— Могли не называть её вовсе, — сказал Морозов. — Урядник переписывал со слов. Вы могли перечислить холст, полушубок и самовар — и всё.
Она помолчала.
— Я хотела, чтоб записали, — сказала она наконец.
— Отчего?
— Оттого, что тогда она из дому вышла по бумаге, — сказала Пелагея. — Барин, я неучёная, а понимаю: раз в бумагу записано, что унесли, — значит, унесли. И свекровь спокойна, и я не воровка.
Морозов положил перо и посидел молча.
Женщина тридцати пяти лет, три класса не кончившая, за одну ночь придумала то, до чего в этом веке додумывались люди с гимназией: она не спрятала вещь, а оформила её пропажу.
— Куда вы её дели?
— В речку, — сказала Пелагея. — В прорубь.
— В какую?
— В нашу. Где бельё полощут.
— Покажете?
— Покажу, — сказала она и снова заплакала. — Только вы, барин, свекрови-то... — Она осеклась и договорила: — Свекровь померла. Я ей так и не сказала.
Морозов сидел молча.
— Она не знала?
— Не знала, — сказала сноха. — Она до самой смерти думала, что бляху воры унесли. Она мне ещё говорила: вот, Пелагеюшка, унесли дедово.
Прорубь Морозов осматривал на другой день.
Верней, не прорубь: к концу мая лёд сошёл давно, и на месте, где полощут бельё, была обыкновенная речка — шириной саженей в двадцать, с песчаным дном и с мостками.
Он померил глубину шестом: у мостков — аршин, дальше — два с половиной.
— Куда бросили?
— Вот сюда, — сказала Пелагея, показав. — С мостков.
— Далеко?
— Не бросала, — сказала она. — Я её просто уронила.
Морозов постоял на мостках.
Мостки эти были обыкновенные: четыре бревна, настил, две сваи, вбитые в дно.
Морозов осмотрел их так, как осматривал бы всякое место: прошёл по настилу, померил шестом, посмотрел, где течение, где заводь и куда сносит.
Пелагея стояла на берегу и смотрела на него с недоумением.
— Барин, а вы что, доставать её будете?
— Буду.
— Так ведь она в иле.
— В иле, — согласился Морозов.
— И вода холодная.
— Холодная.
Женщина помолчала.
— А зачем?
Морозов выпрямился.
Он мог бы ответить ей правду: затем, что эта вещь одна из сорока восьми, что тридцать две из них лежат в сибирском погребе и что он третий год их считает.
— Затем, — сказал он, — что она ваша.
Он мог бы на этом кончить.
Он установил всё, ради чего ехал: женщина умерла своей смертью, никто её не убивал, вещь лежит на дне речки под аршином воды, и никакого преступления в этом деле нет вовсе.
Он написал бы отчёт, вернулся в Москву и закрыл вопрос.
Вместо этого он остался в Заречье ещё на два дня — и оба дня провёл в воде.
Прежде чем лезть в воду, он сделал расчёт — и расчёт этот занял у него вечер.
Вещь весом фунта в полтора, плоская, брошенная с мостков в феврале, ушла в воду и легла на дно.
Дальше на неё действовали три силы: течение, весенний ледоход и половодье.
Течение в этой речке было слабое — Морозов проверил, пустив щепку: сажень в минуту.
Ледоход прошёл в апреле и, по словам мужиков, был обыкновенный, без затора.
А половодье поднимало воду, по зарубкам на сваях, аршина на полтора.