— И что думаешь искать?

— Бумаги, — сказал Морозов. — Всякий человек в этой империи оставляет след в бумагах: паспортная часть, домовые книги, купчие, податные списки. Тот, кто одиннадцать лет ездит по стране и покупает, не может не оставить следа.

Свищов долго молчал.

— Ты его ищи, — сказал он наконец. — Только я тебя, брат, предупрежу. Я это делал в девятьсот десятом. И знаешь, что нашёл?

— Что?

— Что он есть, — сказал Свищов. — Везде понемножку и всюду под разными именами. И что бумаг этих не десять и не двадцать, а сотни. Он, брат, не прячется. Он просто разложен по всей стране тонким слоем.

Морозов посмотрел на него.

— Двадцать лет, — повторил он. — Гавриил Кондратьевич, а сколько ему лет?

Свищов пожал плечами.

— По виду пятьдесят.

— А по вашему счёту?

— А по моему счёту, — сказал Свищов и отвернулся к окну, — я его девять лет знаю и за девять лет не заметил, чтоб он состарился.

Глава 3 (63)

Проверять рассказ Свищова Морозов начал на другое утро, и начал так, как проверял всё за полтора года: не веря на слово никому, включая тех, кому верил.

Способ он придумал в ту же ночь, лёжа на полатях и слушая, как за стеной вздыхает корова.

Тридцать случаев за девять лет — это память одного человека, а память, даже добросовестная, подбирает то, что подтверждает. Свищов ездил и спрашивал, где взяли вещь и что после было, — то есть заранее знал, что искать. Такой опрос всегда даёт нужный ответ.

Проверить это можно было единственным способом: зайти с другого конца.

Не спрашивать «где вещь и кто болел», а спрашивать «кто болел» — и только потом, у тех, кто назван, выяснять про вещь.

— Тимофей Ильич, — сказал он уряднику наутро. — Вы свою волость знаете?

— Знаю.

— Мне нужны дворы, где есть лежачие больные. Не помершие, а лежачие: которые год и больше не встают и не помирают.

Бурмакин посмотрел на него озадаченно.

— По всей волости?

— По всей.

— Так их... — Урядник подумал. — Их немало.

— Сколько?

— Дворов десять-пятнадцать наберётся.

— Отлично, — сказал Морозов. — Значит, будем ездить.

Ляпунов, узнав о затее, отнёсся к ней как к блажи, но помог.

— Александр Петрович, — сказал он, подписывая уряднику предписание. — Я вам содействую, и не спрашивайте почему. Спрошу другое: что вы намерены записать в отчёт?

— Обход дворов с целью установления круга лиц, находивших предметы древности, — сказал Морозов.

— А на самом деле?

Морозов посмотрел на него.

За восемь дней знакомства он выучил про этого человека следующее: тридцать лет, двенадцать урядников на двести тысяч душ, работает по четырнадцать часов и не берёт.

— На самом деле я проверяю одну гипотезу, — сказал он, — которую не могу изложить, не потеряв вашего уважения.

Ляпунов усмехнулся.

— Знаете, — сказал он, — вы первый чиновник из столиц, который сказал мне это прямо, а не наплёл про высшие соображения. Езжайте.

Ездили девять дней.

Девять дней по грязи, на телеге, из деревни в деревню: Тарасовка, Успенское, Никольское, Новая Прорва, три заимки без названия, посёлок при мельнице.

И девять дней Морозов делал одно и то же.

Приезжал. Шёл к старосте. Спрашивал, у кого в дому лежачий. Заходил, представлялся, объяснял, что по делу о смерти переселенца Скоблина составляет сведения о здоровье водворённых.

Разговаривал с больным и с домашними.

И только под конец, между прочим, спрашивал: а не находили ли чего в земле — черепков, костей, медного?

Работа эта была тяжелее всего, что он делал за полтора года, и тяжелее не физически.

В городе, входя в чужой дом по делу, он входил к посторонним. Здесь он входил к людям, которые ждали его как начальство и надеялись, что он приехал помочь.

Всякий раз повторялось одно и то же. Изба, полутьма, запах болезни. Хозяйка кланяется. Больной пытается сесть. И через десять минут разговора кто-нибудь непременно спрашивал: барин, а вы не насчёт ссуды?

Ссуду они ждали все. Переселенческая ссуда полагалась на обзаведение, выдавалась не всем и не полностью, и в каждой второй избе лежала бумага, по которой три года шла переписка.

Морозов объяснял, что он не по ссуде.

На четвёртый день он перестал объяснять сразу и стал под конец разговора записывать: кто, сколько недополучил, по какому прошению.

Он увёз из волости одиннадцать таких записей и в Тюмени отдал их Ляпунову.

— Это зачем? — спросил тот.

— Не знаю, — сказал Морозов. — Может, пригодится. У вас же переписка с переселенческим управлением идёт?

Ляпунов посмотрел на записи, потом на него.

— Идёт, — сказал он. — Ладно. Посмотрю.

За девять дней он объехал одиннадцать дворов.

В восьми из них не было никаких находок вовсе. Люди лежали от чахотки, от водянки, от последствий сибирской язвы, от того, что в тридцать пять лет надорвались на корчёвке.

В трёх — были.

В первом дворе, в Никольском, старуха семидесяти лет лежала третий год. При расспросе выяснилось, что в позапрошлом году её сын, копая под баню, нашёл «медную пряжку с зверем», продал за полтину проезжему.

Морозов уточнил даты.

Старуха слегла за год до находки.

Он записал: не подтверждает.

Во втором дворе, в Новой Прорве, мужик сорока двух лет лежал второй год без ног — по описанию, паралич после удара. Вещь была: медная бляшка, найденная при пахоте, до сих пор лежит в сундуке, показывали.

Морозов посмотрел на неё вечером, в темноте.

Она не светилась.

Он записал: не подтверждает.

Между вторым и третьим двором было четыре дня, и эти четыре дня Морозов после вспоминал чаще, чем сам осмотр.

Он ездил по деревням, входил в чужие избы и разговаривал с людьми, которые второй и третий год не вставали, — и разговаривал не как сыщик, потому что сыщику там было делать нечего.

Он спрашивал, чем кормят и как топят. Смотрел, сухо ли в избе. В двух дворах посоветовал перенести кровать от стены, у которой сыро. В одном — попросил урядника съездить в Успенское за фельдшером, потому что у бабы, лежавшей второй год, была, судя по всему, обыкновенная и излечимая болезнь, которую никто не смотрел, потому что фельдшер за двадцать вёрст, а лошадь одна и она в поле.

Он поймал себя на этом на третий день и сформулировал так: полтора года он в этом веке искал убийц, и это было единственное, что он умел. А здесь убийц не было вовсе. Здесь была расстояние, бедность и отсутствие врача.

И, если считать по числу смертей, эти трое убивали больше, чем все шестеро, кого он взял за полтора года, вместе взятые.

А третий двор был в Успенском, и он всё переменил.

Двор был бедный: изба в одно окно, крыша дёрном, двор без скотины. Хозяин, Ефим Никитин Рябов, тридцати восьми лет, второй год не вставал.

Морозов вошёл, сел у постели и стал разговаривать.

Больной был в полном сознании — и это первое, что бросилось в глаза. Он не бредил, не путался, отвечал внятно, помнил числа.

Он просто не мог встать.

— Что болит? — спросил Морозов.

— Ничего, — сказал Рябов. — В том и беда, барин, что ничего. Слабость.

— Давно?

— С Покрова позапрошлого.

— Доктор был?

— Фельдшер был, — сказал Рябов. — Из Успенского. Слушал, стучал. Говорит: не пойму. Крови нет, жара нет, кашля нет. А человек лежит.

Жена его, женщина лет тридцати пяти, худая и измотанная, стояла у печи и слушала.

— Он у нас, барин, работал за троих, — сказала она. — Он один надел поднял. А после встал утром — и сел. Ноги, говорит, не держат.

Морозов задал остальные вопросы — про еду, про воду, про то, чем топят, про соседей, про скот, — и не получил ничего.

И тогда он спросил про землю.

— Находили что-нибудь? Когда строились, копали?

Рябов и жена переглянулись.

— Находили, — сказал больной. — В десятом году, как погреб рыли.