Морозов посмотрел всё и спросил:
— А корректурные оттиски вы храните?
— Нет, — сказал заведующий. — Их выбрасывают.
— И всегда выбрасывали?
Чиновник пожал плечами.
— Всегда, милостивый государь. Это же макулатура.
Морозов постоял над наборной кассой — той самой, с девяносто шестью гнёздами, какую он видел у Лунёва в шестнадцатом году.
— А наборщик может взять оттиск себе?
— Может, — сказал заведующий. — Кому он нужен?
Морозов вернулся в отделение и стал думать иначе.
Он сделал то, что за семь лет делал в этом веке всякий раз, когда упирался: переписал дело набело, от первой строки.
Это была метода, о которой он однажды сказал Шумскому так: всякое дело, застрявшее на третьей неделе, застревает оттого, что в голове у следователя оно лежит кучей. Перепиши его по порядку — и увидишь, где дыра.
Он переписывал вечер.
И, переписывая, обнаружил, что за две недели ни разу не задал себе одного вопроса.
Почему убитый был без пальто и без сапог, но в жилете.
Грабитель, снимающий с покойника одежду, снимает всё, что можно продать. Жилет суконный на шёлковой подкладке стоил на толкучке рублей восемьдесят.
Его не взяли.
Стало быть, тот, кто раздевал, и тот, кто распарывал подкладку, — разные люди.
Первый искал вещи. Второй искал зашитое и, найдя, бросил жилет как ненужный.
Он перестал спрашивать, что за оттиск.
Он спросил: что должно быть напечатано, чтобы человек хранил пробный лист восемнадцать лет и был за него убит.
И на этом вопросе дело сдвинулось.
Ответов было немного.
Оттиск хранят, когда напечатанное после уничтожено.
То есть когда напечатанное существует только в этом оттиске.
Морозов записал это и подчеркнул дважды.
А после сделал третье, и тут ему помогла картотека — не его, а чужая.
Он пошёл в городскую управу, в отдел, где с восемнадцатого года лежали бумаги эвакуированных учреждений, и попросил список тех, что проследовали через город с августа.
Список был на четырёх листах, и в нём значилось сорок одно учреждение.
Морозов искал в нём одно: губернское правление, при котором служил Немцев.
Нашёл.
Правление это эвакуировалось из своей губернии в августе девятнадцатого и следовало на восток четырьмя вагонами.
А ниже, в той же строке, стояло примечание, ради которого Морозов и пришёл:
«Въ составѣ слѣдуетъ архивъ губернскаго правленія — 11 ящиковъ».
Архив.
Одиннадцать ящиков губернского архива, идущие на восток в декабре девятнадцатого года.
Морозов посидел над этой строкой и понял, чего ждал Немцев.
Он ждал свой архив.
Он восемнадцать лет хранил корректурный оттиск чего-то, что было напечатано в губернской типографии в девятьсот первом году, и ждал, когда через станцию пройдут ящики, в которых лежит подлинник.
— Егор Тимофеевич, — сказал Морозов Ерёмину вечером. — Где стоит этот эшелон?
— Узнаю.
Узнали на другой день.
Эшелон стоял на путях за Каменкой, четвёртую неделю, и, по сведениям, отправить его должны были со дня на день — если дорога пропустит.
Караула при нём не было.
Одиннадцать ящиков губернского архива стояли в товарном вагоне, запертом на висячий замок, и, судя по всему, никого в декабре девятнадцатого года они не интересовали вовсе.
Кроме одного человека.
— Александр Петрович, — сказал Ерёмин. — А отчего его убили-то? Ежели там бумаги — кому они нужны?
— Вот это, — сказал Морозов, — я и буду выяснять. Но сначала я поеду смотреть ящики.
Глава 4 (119)
Вагон открыли двенадцатого декабря.
Бумагу Морозов добывал четыре дня и добыл не сразу.
В комендатуре ему сперва отказали — не по существу, а потому, что в декабре девятнадцатого года комендатура занималась эвакуацией и ничем больше.
Он пришёл вторично и объяснил иначе.
Он сказал, что в городе убит служащий эвакуированного учреждения; что убийство, по всей видимости, связано с имуществом, находящимся при том же учреждении; и что, ежели эшелон уйдёт на восток, дело останется нераскрытым, а имущество — неизвестно где.
Последнее подействовало.
Ему дали бумагу в тот же час, и в бумаге значилось: осмотреть имущество и о результате донести.
Морозов после отметил, что в декабре девятнадцатого года в этом городе всякую бумагу давали или не давали по одному признаку — успеет ли проситель отнять время у того, кто её подписывает.
Открыли законно: Морозов получил бумагу через комендатуру, объяснив, что по делу об убийстве надлежит осмотреть имущество, находившееся в распоряжении покойного по месту службы.
Это была натяжка, и он записал её как натяжку.
Замок отпер сопровождающий — чиновник эвакуированного правления, ехавший при архиве и живший тут же, в соседнем вагоне.
Звали его Пётр Аполлонович Волохов, было ему сорок семь лет, и он был единственным человеком в этом городе, знавшим, что лежит в одиннадцати ящиках.
— Что вам угодно? — сказал он.
— Мне угодно знать, что здесь.
— Архив губернского правления, — сказал Волохов. — Журналы, входящие и исходящие, дела по управлению, отчётность.
— За какие годы?
— С восемьсот семидесятого по нынешний.
Морозов оглядел вагон.
Ящики стояли в два ряда, окованные, пронумерованные, с бумажными ярлыками.
— Пётр Аполлонович. Мне нужен девятьсот первый год.
Волохов посмотрел на него.
— Отчего именно он?
— Оттого, что человек, убитый неделю назад, восемнадцать лет носил при себе корректурный оттиск, — сказал Морозов. — А восемнадцать лет назад был девятьсот первый.
Чиновник помолчал.
— Как звали убитого?
— Немцев. Аркадий Гаврилович, метранпаж.
И вот тут Морозов увидел то, ради чего задавал вопрос именно так.
Волохов изменился в лице.
Не испугался — вспомнил.
— Немцев, — сказал он. — Господи боже мой.
Он сел на ящик.
— Я его знал, — сказал он. — Мы с ним в девятьсот первом году служили в одном здании. Я — в правлении, он — в типографии внизу.
— И что было в девятьсот первом?
Волохов посмотрел на него снизу вверх.
— А вы не знаете?
— Не знаю.
— Голод был, — сказал чиновник.
Морозов записал и это слово, и записал с неприятным чувством.
Он о нём знал.
Голод девятьсот первого года он помнил из прежней жизни — не как событие, а как строку: неурожайные годы конца века, земская статистика, цифры.
Он даже помнил, что цифры эти были предметом спора и что спорили о них сто лет.
А здесь перед ним сидел человек, которому в тот год было двадцать девять и который помнил из него одно: сколько умерло в двух уездах.
Дальше Морозов слушал полтора часа и не перебивал.
Он записывал и по ходу отмечал то, что отмечал во всяком показании: где человек говорит о виденном, где — о слышанном, а где о том, что сам для себя объяснил.
Волохов говорил о виденном.
Он служил в том правлении двадцать три года, с девятьсот шестого по семнадцатый заведовал столом, а в восемнадцатом остался при архиве — потому, как он сам сказал, что больше при нём никого не осталось.
Дело было такое.
В девятисотом и девятьсот первом годах в той губернии был неурожай, а за ним голод — не всеобщий, но по нескольким уездам тяжёлый.
Казна отпустила на продовольственную помощь около двух миллионов рублей.
Распоряжалось этими деньгами губернское правление.
И в девятьсот первом году, по словам Волохова, в правлении обнаружилась пропажа.
Не вся сумма — часть: закупленный хлеб оказался не закуплен, подряды выполнены на бумаге, а деньги разошлись.
По его тогдашним сведениям — тысяч на четыреста.
— И что было?
— Ничего не было, — сказал Волохов. — Составили отчёт, отправили в Петербург, и оттуда приехала ревизия.
— И?
— И ревизия установила, что расхождение произошло по неверному счёту и что виновных нет, — сказал чиновник. — Двух столоначальников уволили за небрежность.