— А если бьют несколько раз?

— Тогда смотрите на направление, — сказал прозектор. — В толпе бьют со всех сторон и на разной высоте. Один человек бьёт из одного положения. Ежели все повреждения на одной стороне головы и под одним углом, милостивый государь, никакой толпы не было.

— И ещё одно, — сказал Бенедиктов, провожая его. — Вы, милостивый государь, сейчас пойдёте добиваться эксгумации, и вам её не дадут.

— Отчего?

— Оттого, что он в общей могиле, — сказал прозектор. — Разрешение на вскрытие общей могилы даёт не полиция, а врачебное отделение с согласия духовного ведомства, и оба нынче завалены. У вас на это уйдёт месяц.

— У меня нет месяца.

— Тогда идите к военным, — сказал Бенедиктов. — В военное время у них полномочий больше, чем у всех нас вместе. Ежели ваш полковник подпишет, вам откроют завтра.

Морозов записал и это — и добился эксгумации именно так, за три дня, подписью Ярцева.

Добиться её оказалось труднее всего, что он делал за два года: тело было погребено пятого июня в общей могиле на Пятницком, вместе с прочими погибшими в беспорядках, и разрешение потребовало трёх дней хождения и, в конце концов, подписи полковника Ярцева, которую тот поставил, крякнув.

Эксгумацию производили одиннадцатого июня, на Пятницком, в семь часов утра.

Общая могила была раскопана до третьего слоя, и Морозов стоял при этом от начала до конца, потому что обязан был удостоверить личность и потому что не считал возможным послать вместо себя кого-нибудь.

Опознавали по одежде и по кольцу; Штальберг был при этом и опознал.

В могиле лежало, по кладбищенской книге, двадцать девять человек, погребённых пятого июня из числа погибших в беспорядках.

Морозов посмотрел эту книгу.

Из двадцати девяти двенадцать были записаны без имени: «неизвѣстный мужчина, лѣтъ сорока», «неизвѣстная женщина».

Он списал себе эти двенадцать строк — зачем, объяснить бы не сумел.

Заключение Бенедиктова, составленное четырнадцатого июня, было на четырёх страницах.

Из него следовало:

повреждения черепа сосредоточены в правой теменно-затылочной области, нанесены не менее чем тремя ударами тупого орудия с ограниченной поверхностью, все — сверху и слева, при положении потерпевшего, вероятно, стоя на коленях либо сидя;

предплечья и кисти повреждений не имеют;

кровоподтёки на лице и груди прижизненные, но нанесены за несколько часов до смерти и не могли быть причиной её.

И последнее, ради чего всё и затевалось:

на левом запястье имеется след от перетяжки шириною в полвершка, характерный для связывания.

Морозов дочитал и положил заключение на стол.

Егора Егоровича Функа били в конторе — вероятно, в толпе, вместе со всеми.

А после отвели в подвал, связали и убили тремя ударами по затылку.

Бортникова он проверял двенадцать дней, и все двенадцать дней ему нравилась эта версия.

Она нравилась ему слишком, и он это за собой отметил.

За два года в этом веке он трижды попадался на одном и том же: версия, объясняющая всё сразу, оказывалась ложной. Приказчик Стеблов, скупщик Ярыгин, фельдшер Терентьев — все трое подходили безукоризненно и все трое были ни при чём.

Он записал себе на первом же листе: «Провѣрять до конца, а не до подтвержденія» — и подчеркнул.

Она нравилась и полковнику Ярцеву, который, узнав об эксгумации, вызвал Морозова и сказал:

— Стало быть, подряд?

— Похоже на то.

— Александр Петрович, если это подряд, дело будет громкое, и я вам скажу заранее: я его не отдам ни в полицию, ни в жандармское. Мы его доведём сами.

— Отчего?

— Оттого, что мне за восемь месяцев надоело прекращать дела, — сказал полковник. — Хоть одно доведу.

А на двенадцатый день версия рухнула.

Бортников Аркадий Саввич, шестидесяти двух лет, с двадцать второго мая находился не в Москве.

Он уехал в Нижний, где у него был склад, и находился там до третьего июня, что подтверждалось: билетами, гостиницей, тремя свидетелями и, главное, тем, что двадцать восьмого мая, в четверг, он подавал в нижегородский окружной суд прошение и подписывал его собственноручно при секретаре.

Морозов проверил это лично, съездив в Нижний.

Прежде людей Морозов проверил самого Штальберга — и проверил основательно, потому что обязан был.

Компаньон покойного получал от его смерти прямую выгоду: по условию товарищества доля выбывшего оставалась в деле, и Штальберг делался единоличным хозяином подряда на сто восемьдесят тысяч.

Морозов проверял его девять дней.

Двадцать седьмого мая, в среду, Штальберг находился не в конторе, а на складе в Гавриковом переулке, где с двумя работниками грузил и вывозил товар, — и находился там с полудня до девяти вечера, при семи свидетелях.

Кроме того — и это Морозов счёл важнее алиби — Штальберг был единственным человеком, который не поверил в погромную смерть компаньона и ходил с этим по инстанциям три недели.

Убийца так себя не ведёт.

Убийца соглашается с первой же удобной версией.

Оставались люди Бортникова.

Приказчиков у Бортникова было четверо, и всех четверых Морозов проверил за неделю.

Двое двадцать седьмого мая были на складе в Гавриковом, при свидетелях. Третий болел. Четвёртый, самый молодой, был в тот день на Мясницкой — и это первые сутки выглядело как удача.

А после выяснилось, что был он там в качестве пострадавшего: толпа разгромила и лавку его отца, торговавшего галантереей на той же улице, и парень весь день таскал из огня товар.

— И что теперь? — спросил Ярцев.

— Теперь я возвращаюсь к началу, — сказал Морозов.

— То есть?

— То есть к записке, — сказал он. — Николай Аполлонович, у меня в этом деле два обстоятельства, которые никак не объясняются погромом. Первое: Функа отвели в подвал и связали. Второе: за сутки до погрома он получил письмо с угрозой, а из конторы пропала книга подрядов.

Он положил на стол конверт.

— И вот это письмо, я полагаю, важнее убийства.

— Отчего?

— Оттого, что оно опущено в ящик двадцать пятого мая, — сказал Морозов. — А погром начался двадцать шестого.

Глава 4 (84)

Письмо Морозов разбирал четыре дня.

Он делал это у себя дома, вечерами, при лампе, потому что на Пречистенке всякая бумага, вынутая из дела, немедленно оказывалась предметом чьего-нибудь любопытства.

И делал он это при помощи микроскопа Штейна.

Старый латунный прибор восемьдесят четвёртого года, второй раз проехавший с ним через полстраны, стоял на подоконнике под полотенцем и до сих пор ни разу не пригодился по-настоящему.

Теперь пригодился.

Морозов рассматривал в него бумагу — волокна, следы обреза, вдавленности от пера — и вспоминал, как в прежней жизни то же самое делалось за четверть часа и давало заключение на восемь страниц: состав бумаги, партия, фабрика, а по нажиму пера — рост и вероятный возраст писавшего.

Здесь он мог установить немногое.

И всё-таки установил.

Он начал с того, с чего начинают всегда: с бумаги.

Бумага была писчая, третьего сорта, восьмушка листа, обрезанная ножницами. Такую продавали в любой мелочной лавке по восемь копеек за стопу.

Чернила — фиолетовые, анилиновые, канцелярские: те самые, какими в этом веке писали в присутственных местах и в конторах.

Почерк — печатные буквы, выведенные медленно и старательно.

Морозов рассматривал их через лупу два вечера и на второй вечер отметил три вещи.

Первое: писавший был грамотен. Печатные буквы у неграмотного всегда пляшут по высоте и заваливаются; здесь строка держалась ровно, буквы стояли одинаковые.

Второе: он писал не как копирует, а как рисует. Всякая буква была выведена отдельно, с отрывом пера. Так делает человек, привыкший писать быстро и нарочно себя ломающий.

И третье — то, ради чего он сидел с лупой.

В слове «нѣмцы» ять был выведен правильно.

А в слове «часъ» твёрдый знак стоял, где положено; в «вашъ» — тоже.