Мальчишки их подбирали и жгли отдельно, для потехи.

Морозов подобрал десятка полтора и, отойдя к фонарю, посмотрел.

Это были дактилоскопические карты.

Он собрал их все, какие нашёл, — сорок одну, — и унёс к себе.

Сорок одна карта из семисот, заведённых в этом городе за три года.

Двенадцатого марта он пришёл в управление и попросил у нового делопроизводителя — того самого студента — журнал происшествий за пятнадцатый и шестнадцатый годы.

— Нету, — сказал студент.

— Как нету?

— Сожгли, — сказал он и, увидев лицо Морозова, прибавил: — А что? Это же полицейские бумаги.

— Это журнал происшествий, — сказал Морозов. — Там записано, у кого что украли за два года.

Студент моргнул.

— Не знаю, — сказал он. — Их из шкафа выносили связками. Может, и попал.

Морозов пошёл смотреть.

Шёл он туда с той же мыслью, с какой ходил в архивы четыре года: что бумага, которую сегодня некому читать, через год оказывается единственной.

За четыре года он трижды раскрыл дело по бумаге, которую никто не считал нужной: по книге заказов обувной мастерской за девятьсот восьмой год, по книге выдачи паспортов за шестой и по железнодорожным требованиям за август пятнадцатого.

Все три эти бумаги были такие же — никому не нужные и сохранённые по случайности.

Он провёл в управлении весь день и к вечеру установил, что уцелело и что нет.

Уцелело: текущие дела шестнадцатого и семнадцатого годов, лежавшие у приставов по частям.

Погибло: журналы происшествий за двенадцатый — пятнадцатый годы, алфавит судимых, реестр похищенного за четыре года и — почти целиком — дактилоскопическая часть, заведённая в четырнадцатом году и хранившаяся в том же шкафу, что и жандармские бумаги.

Он вышел на улицу и постоял.

Четыре года в этом веке он твердил одно и то же — Пересветову, Ярцеву, уряднику Плахову: бумага бессмертна, бумага переживёт всех, записывайте, пусть лежит.

За три дня в этом городе сгорело четыре года бумаги.

Он попробовал спасти то, что ещё можно было спасти, и попробовал дважды.

Первый раз — двенадцатого марта, придя к тому же студенту-делопроизводителю с предложением разобрать оставшиеся связки прежде, чем жечь: отделить политическое от уголовного.

— Так их не разберёшь, — сказал студент. — Они в одних шкафах лежали.

— Оттого и надо разбирать.

— Александр Петрович, — сказал тот, — у нас три человека и двести пудов бумаги.

Второй раз — четырнадцатого, уже в комитете.

Морозов подал записку на полторы страницы: что уничтожение уголовных дел и учётов лишает город возможности разыскивать преступников; что политические дела следует уничтожать или передавать в архив по разбору, но что журналы происшествий, алфавиты судимых и дактилоскопические карты к политике отношения не имеют.

Записку прочли.

На заседании о ней говорили, по словам Клементьева, четыре минуты.

Постановили: принять к сведению.

К тому дню жечь было уже почти нечего.

А пятнадцатого марта пришло третье, и вот это оказалось хуже пожара.

Амнистия.

Временное правительство объявило амнистию — политическим полную, а по общеуголовным делам сокращение сроков наполовину и освобождение тех, кому оставалось немного.

В Ново-Николаевской тюрьме сидело около шестисот человек.

Вышло из неё в течение марта — Морозов после установил точно — двести восемьдесят четыре.

Из них политических было девятнадцать.

Двести шестьдесят пять человек, вышедших на улицы города в марте семнадцатого года, сидели за кражи, грабежи, разбой и убийства.

Морозов узнал об этом шестнадцатого и в тот же вечер пришёл к бывшему исправнику Лаптеву домой.

Лаптев сидел в халате, при керосиновой лампе, и был нетрезв — не пьян, а именно нетрезв: в той стадии, когда человек говорит правду.

— А, — сказал он. — Столичный. Проходите.

— Николай Саввич, я по делу.

— Нету дел, — сказал Лаптев. — Меня отстранили. Я нынче частное лицо, Александр Петрович, и второй раз в жизни не знаю, что мне делать до обеда.

Морозов сел.

— Из тюрьмы вышло двести восемьдесят четыре человека.

— Знаю.

— Из них двести шестьдесят пять — уголовные.

— И это знаю, — сказал бывший исправник.

— И что будет?

Лаптев посмотрел на него мутно и вдруг усмехнулся.

— А вы не догадываетесь?

— Догадываюсь, — сказал Морозов. — Я хочу знать, что об этом думаете вы.

Лаптев налил себе и не выпил.

— Я думаю, — сказал он, — что через месяц в этом городе будет то, чего он не видел за двадцать три года.

Глава 3 (103)

Лаптев ошибся в сроке.

Началось не через месяц, а через три недели.

Двадцать девятого марта на Инской улице, во дворе дома купца Сычёва, был найден мёртвым сторож мучного склада.

Тридцать первого — ограблена лавка на Барнаульской, с побоями хозяину.

Второго апреля — взломана квартира на Асинкритовской, унесено на четыреста рублей.

К середине апреля в городе, где за весь шестнадцатый год случилось двадцать восемь убийств, случилось девять за три недели.

Милиция не справлялась, и не справлялась не оттого, что была плоха.

Морозов, наблюдавший за ней со стороны месяц, изложил её положение в тетради — и изложил без всякого злорадства, потому что злорадствовать тут было нечему.

Народная милиция Ново-Николаевска состояла к апрелю из ста семнадцати человек.

Из них тридцать один — бывшие городовые и надзиратели, то есть люди, знающие дело.

Восемьдесят шесть — новые: студенты, приказчики, рабочие с мельниц, солдаты из запасного полка.

Ни один из этих восьмидесяти шести не умел ни составить протокол, ни осмотреть место, ни допросить.

Жалованья им положили сто двадцать рублей — в полтора раза больше городового, — и это было единственное, что делалось разумно.

Начальником милиции стал тот самый молодой присяжный поверенный, Клементьев Виктор Аркадьевич, двадцати восьми лет, честный, деятельный и не знающий о розыске ничего.

К нему Морозов и пришёл шестнадцатого апреля.

Он пришёл сам, не дожидаясь, чтобы позвали, и пришёл с бумагой.

Бумага была на шести листах и называлась: «О положении розыскной части в городе».

Клементьев принял его через два часа ожидания.

Он был в шинели без погон, небрит и, судя по всему, третий день ночевал в управлении.

— Морозов, — сказал он, прочитав визитную карточку. — Вы из бывших полицейских?

— Из бывших чиновников для поручений, — сказал Морозов. — Служил в Петербурге и в Москве. Здесь три недели, должности занять не успел.

— И чего вы хотите?

— Работать, — сказал Морозов.

Клементьев поднял глаза.

— Вы понимаете, что мы упразднили полицию?

— Понимаю. И полагаю, что правильно упразднили.

Присяжный поверенный посмотрел на него внимательнее.

— Отчего же правильно?

— Оттого, что полиция в этой стране тридцать лет делала две работы разом, — сказал Морозов. — Ловила воров и следила за людьми. И вторая работа съела первую: у вас в этом городе жандармский пункт вёл сто сорок дел о неблагонадёжных, а сыскного отделения не было вовсе.

Он положил на стол свою бумагу.

— Вы разогнали тех, кто следил. Это правильно. А вместе с ними разогнали тех, кто ловил, — и вот это, Виктор Аркадьевич, обойдётся городу дорого.

Клементьев читал шесть листов минут двадцать.

В них было изложено:

что за март и половину апреля в городе совершено девять убийств, сорок один грабёж и около четырёхсот краж, из которых раскрыто одиннадцать;

что из тюрьмы по амнистии освобождено двести восемьдесят четыре человека, из них двести шестьдесят пять по общеуголовным делам, и что список их милиции не передан;

что журналы происшествий за четыре года, алфавит судимых и дактилоскопическая часть уничтожены в марте;

и что при таком положении раскрытие возможно только случайное.