Сіе, признаться, легче».
Вызвали его двадцатого апреля.
Комиссия заседала в бывшем купеческом доме на Красном проспекте, в комнате с плюшевыми портьерами, которые не успели снять.
Их было трое.
Председатель — человек лет тридцати пяти из губернского комитета, по фамилии Мезенцев.
Второй — рабочий с мельницы, немолодой, молчавший всё заседание.
И третий — от милиции, начальник отдела кадров, человек, которого Морозов знал по службе и который смотрел в стол.
Мезенцев читал анкету восемь минут.
— Морозов Александр Петрович, — сказал он наконец. — Двадцать шесть лет по сыскной части.
— Двадцать шесть, — сказал Морозов.
— Из них четыре при царе, два при Временном, полтора при Колчаке и три с половиной при нас.
— Так точно.
— И вы полагаете, что при таком послужном списке вас можно оставить на должности заведующего уголовным розыском?
Морозов ответил не сразу.
— Я полагаю, — сказал он, — что это решаете вы, а не я.
— А если бы решали вы?
— Тогда я бы посмотрел не список, а дела.
Глава 2 (132)
Заседание продолжалось час с четвертью.
Мезенцев спрашивал по анкете, пункт за пунктом, и спрашивал не грубо, а въедливо.
Отчего пошёл в полицию.
Что делал при Колчаке.
Отчего не уехал с отступавшими в девятнадцатом.
Морозов отвечал на всё.
На последний вопрос он ответил так:
— Оттого, что мне было куда идти утром двадцать шестого мая восемнадцатого года и двадцать девятого декабря девятнадцатого. Я в оба дня пришёл в отделение и открыл шкаф.
— И вам было всё равно, чья власть?
— Нет, — сказал Морозов.
Мезенцев поднял глаза.
— А как же?
— Мне было не всё равно, — сказал Морозов. — Я вам отвечу прямо, потому что иначе вы мне не поверите. При всякой власти я делал одно и то же, и всякий раз это было нужно людям, которых грабили и убивали. А что я об этих властях думал — это моё дело, и я об этом не писал и не говорил.
— И сейчас не скажете?
— И сейчас не скажу.
Мезенцев помолчал.
— Отчего?
— Оттого, что вы меня об этом спрашиваете, имея надо мной власть, — сказал Морозов. — А в таком положении всякий ответ есть либо угодничество, либо вызов. И то и другое неправда.
Рабочий с мельницы впервые за час поднял голову.
Потом решение объявили двадцать седьмого апреля, и было оно такое.
Морозова Александра Петровича на службе оставить, в должности понизить: с заведующего отделом — на должность старшего инспектора того же отдела.
Заведующим назначить Шумского Ивана Никитича, двадцати пяти лет, члена партии с двадцатого года.
Из отдела в ту чистку вычистили троих.
Первый — агент, взятый в двадцатом, о котором выяснилось, что он в девятнадцатом служил в колчаковской контрразведке писарем и в анкете этого не указал.
Второй — делопроизводитель, у которого отец до семнадцатого года держал лавку; он тоже не указал.
Третий — молодой милиционер, о котором выяснилось, что он в двадцать первом году был осуждён за самогоноварение и наказание отбыл.
Морозов отметил про себя, что вычистили не тех, у кого прошлое было хуже, а тех, кто его скрыл.
И записал:
«Изъ троихъ ни одинъ не вычищенъ за то, что онъ дѣлалъ.
Всѣ трое вычищены за то, что не написали.
Сіе я полагаю правильнымъ, ибо всякое учрежденіе держится на томъ, что человѣкъ говоритъ о себѣ правду, — а кто солгалъ въ анкетѣ, тотъ солжётъ и въ протоколѣ».
Морозов прочёл выписку и первое, что подумал, — что это разумно.
Второе — что Шумский шесть лет при нём и что дело он знает.
А третье он записал в тетради вечером:
«Меня понизили и оставили.
Сіе есть лучшее, на что я могъ разсчитывать, и я сіе полагаю справедливымъ.
Человѣка съ моей анкетой не слѣдуетъ держать во главѣ.
А работать ему слѣдуетъ, покуда онъ работаетъ».
Отдел принял это по-разному, и Морозов отметил, кто как.
Мария Игнатьевна — ей шёл тридцать восьмой год, и она служила седьмой — сказала одно:
— Александр Петрович, а работать мы будем как прежде?
— Как прежде.
— Ну и довольно.
Двое молодых, взятых в двадцать втором, не сказали ничего и, по всей видимости, сочли назначение Шумского естественным: тот был двадцати пяти лет, член партии, и говорил на том языке, на котором в двадцать третьем году говорили начальники.
А трое старых — из тех, кто пришёл при Клементьеве и при Гурьеве, — приняли скверно.
Один, бывший милиционер с восемнадцатого года, пришёл к Морозову и сказал:
— Это несправедливо.
— Это правильно, — сказал Морозов.
— Как же правильно, ежели вы двадцать шесть лет...
— Оттого и правильно, — сказал Морозов. — Двадцать шесть лет, из них четыре при царе и полтора при Колчаке. Я на их месте поступил бы так же.
Шумский пришёл к нему в тот же вечер, домой, и был бледен.
— Александр Петрович. Я отказался.
— От чего?
— От назначения, — сказал он. — Я сказал, что не могу заведовать при вас.
Морозов посадил его и налил чаю.
— Иван Никитич. Вы это сказали кому?
— Мезенцеву.
— И что он ответил?
— Он сказал: не вам решать.
— Он прав, — сказал Морозов.
Шумский посмотрел на него.
— Александр Петрович, я при вас шесть лет. Я у вас всему выучился. Я не могу...
— Можете, — сказал Морозов. — И примете, и заведовать будете, и через год станете лучше меня в половине дел.
— В какой половине?
— В той, где надо разговаривать с начальством, — сказал Морозов. — В этом я за десять лет так и не выучился.
Он придвинул чашку.
— А теперь слушайте. Ежели вы откажетесь, назначат чужого. И тогда через полгода в этом отделе не будет ни картотеки, ни порядка, ни людей.
Дело о фальшивых червонцах он вёл с апреля и вёл его уже старшим инспектором.
Перемену в жалованье он отметил в тетради и отметил без всякой горечи: тридцать один рубль вместо сорока двух.
При червонных ценах двадцать третьего года это означало, что он стал жить хуже примерно на пуд муки в месяц.
Он и прежде жил небогато.
Квартира — две комнаты в доме на Кузнецкой, где он жил седьмой год. Обстановка — та, что была при въезде, и купленный в двадцать втором году стол.
Из своего у него к пятьдесят третьему году было: тетради за одиннадцать лет, микроскоп Штейна, две костяные пуговицы, пачка писем и книги, купленные за эти годы поштучно, — сорок один том.
Он сосчитал их как-то вечером и записал:
«Сорокъ одна книга за одиннадцать лѣтъ. По четыре въ годъ.
Въ той жизни у меня было ихъ, я полагаю, тысячи двѣ, и я не помню ни одной».
Перемена эта на работе сказалась мало, и Морозов после отметил, что не сказалась вовсе: Шумский подписывал то, что прежде подписывал он, и приходил советоваться по всякому делу.
Прежде розыска Морозов сделал то, что делал в начале всякого дела нового для себя рода: выучил предмет.
Он не вёл до сих пор ни одного дела о фальшивых деньгах, и это было единственное из крупных, чего он за одиннадцать лет в этом веке не касался.
Он взялся за это по-своему.
Достал через Лунёва два руководства по типографскому делу, за девятьсот шестой и девятьсот двенадцатый годы, и просидел над ними неделю.
Выучил, чем литография отличается от цинкографии и обе — от высокой печати.
Съездил в городскую типографию и попросил показать, как травят клише: стоял два часа и смотрел.
И записал себе итог на четырёх листах, а в конце — вывод, который после и оказался верным:
«Червонецъ печатается высокою печатью съ травлёнаго клише.
Чтобы его сдѣлать, надобны три вещи: клише, станокъ и бумага.
Клише можетъ вырѣзать одинъ человѣкъ у себя дома, потративъ полгода.
Станокъ дома не поставишь: онъ въ полтора пуда и его слышно.
А бумагу не сдѣлаешь вовсе — её надо взять.
Изъ трёхъ искать надлежитъ бумагу».