Прежде опроса он сличил эти одиннадцать по второму признаку — по тому, о ком они написаны.
Вышло любопытное.
Из одиннадцати обвиняемых: четверо служили в продовольственном отделе совета; трое — в милиции; двое — в жилищной комиссии; и двое ни в чём не служили вовсе, а только «говорили».
То есть люди подобрались не по должностям.
Морозов посмотрел на них ещё раз и нашёл третий признак, который и оказался верным.
Девять из одиннадцати обвиняемых за зиму так или иначе распоряжались чужим добром: реквизировали хлеб, вселяли в квартиры, отбирали товар.
А заявители — все одиннадцать — были из тех, у кого распоряжались.
Он записал: «Сіе не политическіе доносы. Сіе счёты за зиму».
Одиннадцать заявителей он опрашивал две недели.
Опрашивал не по-военному: он приходил к ним сам, домой или на службу, в штатском, и разговаривал.
Он не обвинял и не грозил.
Он говорил: заявление ваше проверяется, я обязан уточнить обстоятельства, скажите, при каких вы это узнали.
И к концу второй недели восемь из одиннадцати сказали одно и то же.
Что писали не сами.
Что писал им человек, к которому они пришли, потому что не умели или не знали как.
Что человек этот сидит на Барнаульской, в доме Ерофеева, и берёт за письмо, за прошение и за всякую бумагу.
Что зовут его Никанор Кириллович.
Что он бывший — не то писарь, не то делопроизводитель.
И что берёт он недорого: за прошение рубль, за жалобу полтора, а за это — по два.
Морозов записал и посидел над записью.
Он видел таких за пять с половиной лет в трёх городах: людей, сидящих у присутственных мест и пишущих за неграмотных.
Их было в России тысячи, и без них половина населения не могла подать никакой бумаги.
— Так он что же, — сказал Шумский, которому Морозов рассказал, — по два рубля за донос?
— По два рубля за бумагу, — сказал Морозов. — Иван Никитич, вот тут и есть вся трудность. Он не доносит. Он пишет то, что ему приносят.
— А слог?
— А слог его, — сказал Морозов. — Он пишет всякую бумагу одинаково, потому что двадцать лет писал по форме.
Прежде чем идти к старику, Морозов проверил его по своей картотеке и по судебным спискам.
Никанор Кириллович Плетнёв, семидесяти одного года, из мещан, служил писцом в уездном суде с восемьсот семьдесят девятого по девятьсот двенадцатый год.
Уволен по возрасту с пенсией в одиннадцать рублей.
Пенсию эту к восемнадцатому году платить перестали, и на что он жил, было понятно без объяснений.
Судим не был.
В картотеке отделения не значился.
И в списке лиц, служивших при советской власти, — Морозов проверил и это — не значился тоже, хотя за зиму написал, надо думать, сотню бумаг и в совет.
Никанора Кирилловича он нашёл шестнадцатого августа.
Это оказался старик семидесяти одного года, глухой на левое ухо, сидевший в проходной комнате с двумя столами, за одним из которых он писал, а за вторым чинил перья.
Он сорок лет прослужил писцом в уездном суде.
Морозов просидел у него два часа.
— Никанор Кириллович. Вы писали в июне заявления в комендатуру?
— Писал, — сказал старик.
— Много?
— Не считал, — сказал он и тут же поправился: — Врать не стану: считал. Двадцать одно.
— Вы понимаете, что по этим заявлениям берут людей?
Старик посмотрел на него мутными глазами.
— Понимаю, — сказал он. — А что мне делать? Ко мне приходят и говорят: напиши. Я скажу «не напишу» — они пойдут через дорогу к Сёмке, а Сёмка напишет с ошибками.
— И вам всё равно?
— Мне не всё равно, — сказал Никанор Кириллович. — А только я, барин, сорок лет писал что велят. Я и купчие писал, и завещания, и доносы, и прошения о помиловании. У меня рука одна на всё.
— Никанор Кириллович, а вы сами-то читали, что писали?
— Читал, — сказал старик. — Я, барин, вслух перечитываю. Обязательно. Ежели человек неграмотный, я ему вслух читаю и спрашиваю: так ли.
— И они говорят «так»?
— Всегда говорят «так», — сказал Плетнёв. — Они, барин, как своё слово на бумаге услышат — так им кажется, что это правда и есть.
Морозов положил перо.
За пять с половиной лет он выслушал десятки объяснений и почти все умел разобрать по частям.
Это разобрать не умел.
— Никанор Кириллович. Вы помните тех, кто к вам ходил?
— Кого помню, кого нет, — сказал старик. — Я, барин, семьдесят первый год живу.
— А Шибаева помните? Фёдора Кузьмича, конторщика?
Никанор Кириллович подумал.
— Это который на слесаря писал? — сказал он. — Помню. Он приходил не один.
Морозов очень медленно поднял голову.
— А с кем?
— С барином, — сказал старик. — С полным таким, в шубе. Шибаев говорил, а тот стоял и слушал. И деньги дал тот.
Глава 4 (114)
Полного барина в шубе Морозов устанавливал девятнадцать дней.
Приметы, данные стариком-писцом, годились ни на что: полный, в шубе, лет пятидесяти, барского вида.
Под них подходила треть купеческого сословия города.
Морозов проверил, нельзя ли получить больше, и съездил к Плетнёву вторично — с тем способом опроса, который выработал за пять лет и который в этот раз дал немного, но дал.
Он не спрашивал, как тот выглядел.
Он спрашивал о другом: где стоял, что делал руками, снял ли шапку, как говорил, к кому обращался.
И получил четыре подробности.
Что в комнату вошёл вторым и остался у двери.
Что шапки не снял.
Что за всё время сказал два слова: «пиши» — и, уходя, «довольно ли».
И что деньги дал не старику, а Шибаеву — при старике, из рук в руки, и Шибаев уже положил на стол.
Последнее Морозов подчеркнул.
Человек, платящий за донос, не платит писцу сам: он платит тому, кто пойдёт под своим именем.
Начал он с простого: с того, кто мог иметь зуб на Гурьева.
За семь месяцев начальства тот подписал сто девяносто постановлений; Морозов поднял их все и выписал тех, кому от Гурьева вышел прямой убыток.
Таких оказалось сорок один человек.
Из них: двадцать девять — обвиняемые по уголовным делам, сидевшие или отбывшие; семеро — служащие, уволенные им за взятки и за пьянство; и пятеро — те, у кого при нём производились реквизиции по постановлениям совета.
Пятеро.
Морозов взялся за этих пятерых, потому что реквизиция — единственное, что оставляет обиду не на семь месяцев, а на годы.
Все пятеро были люди торговые.
У троих в январе — марте восемнадцатого года изымали хлеб по продовольственным постановлениям.
У двоих — помещения.
Морозов сличил их приметы с описанием старика-писца: полный, в шубе, барского вида.
Подошли двое.
Первый — мукомол Ефремов, тот самый, у которого в декабре грабили по мандату.
Второй — Кулаков.
Кулаков Пётр Николаевич, пятидесяти шести лет, владелец мельницы в городе и двух складов, второй гильдии купец, гласный городской думы до её роспуска.
Тот самый, у которого Гурьев служил слесарем девять лет.
Морозов посидел над этой строкой и записал: «Хозяинъ и работникъ».
Дальше он работал осторожно.
Кулаков в августе восемнадцатого года был человеком не последним: при новой власти он вошёл в городское самоуправление, восстановленное в июне, и был в нём не из тихих.
Идти к нему прямо значило кончить дело в тот же день.
Поэтому Морозов пошёл к его людям.
Он потратил на это две недели и потратил чужими руками: опрашивала Мария Игнатьевна — по мельнице, по конторе, по прислуге.
К началу сентября сложилось следующее.
Гурьев работал у Кулакова с девятьсот восьмого по семнадцатый год.
Ушёл он не сам: его рассчитали в марте семнадцатого, и рассчитали после того, как он на общем собрании рабочих потребовал прибавки и восьмичасового дня.
С Кулаковым у него на этом собрании вышел разговор при трёхстах свидетелях.
Что было сказано, Мария Игнатьевна установила по четырём показаниям, и все четыре сходились в одном.