Одна — медной бляшкой с изображением зверя, найденной, по словам продавца, при пахоте под Колыванью; Морозов посмотрел её ночью, в темноте, и она не светилась.

А одиннадцатая изменила всё.

Её принесли в лавку на Барнаульской двадцать второго октября.

Продавец назвался и был записан по документу; в книге стояло: «пластина мѣдная старинная, съ изображеніемъ звѣря, 3 вершка».

Куплена за четыре миллиона рублей — что в октябре двадцать первого года составляло, по тогдашним ценам, около двух пудов муки.

Морозов приехал в лавку двадцать пятого.

Пластины уже не было: её купили двадцать третьего, на другой день.

— Кто купил? — спросил он.

Хозяин лавки, человек лет пятидесяти, посмотрел в книгу.

— Приезжий, — сказал он. — Из Томска. Учёный.

— Фамилия?

— Опишите продавца.

Хозяин подумал.

— Мужик, — сказал он. — Лет сорока, в полушубке, бородатый.

— Сколько дали?

— Четыре миллиона.

— А за прочие такие сколько даёте?

Хозяин посмотрел на него и ответил с той откровенностью, какая в двадцать первом году была в порядке вещей:

— За прочие миллион. А тут покупатель был.

— Как это?

— А так, — сказал он. — Профессор этот третью неделю ходит и спрашивает, нет ли старинного. Я и сообразил: возьму дороже, отдам дороже.

Морозов записал и это.

— Записано, — сказал хозяин и повернул книгу.

В графе стояло: «Свиридовъ Н. А., Томскъ, университетъ».

Глава 2 (127)

Продавца Морозов установил в тот же день.

По книге он значился так: «Ефимовъ Степанъ Гаврилинъ, кр-нъ дер. Ерестной, по удостовѣренію сельсовѣта».

Двадцать шестого октября Морозов поехал в Ерестную — двенадцать вёрст от города — и узнал, что Ефимов Степан Гаврилович, сорока трёх лет, три дня назад найден мёртвым.

Его нашли двадцать четвёртого, в версте от деревни, у дороги.

Причина смерти, по заключению фельдшера, — перелом основания черепа от удара тупым предметом.

Дело вёл участковый надзиратель уездной милиции и вёл его по единственной версии: убит и ограблен на дороге, что в двадцать первом году случалось еженедельно.

Сперва, впрочем, он проверил самое простое и неприятное: не совпадение ли это.

Человек продал вещь и через сутки убит на дороге, где в двадцать первом году убивали еженедельно.

Морозов поднял сводку по уезду за сентябрь и октябрь.

За два месяца на дорогах уезда было семь случаев: пять грабежей со смертельным исходом и два убийства при неизвестных обстоятельствах.

Из семи пятеро убитых возвращались с базара.

То есть человек, ехавший из города с деньгами, был в этом уезде обыкновенной жертвой, и связывать смерть Ефимова с пластиной не было никаких оснований, кроме близости по времени.

Морозов записал это прямо:

«Совпаденіе вѣроятно. Изъ семи случаевъ пятеро возвращались съ базара.

Беру дѣло не потому, что связь доказана, а потому, что её надлежитъ провѣрить».

Морозов взял дело к себе на другой день.

Он взял его законно: убийство совершено в уезде, но покойный за сутки до смерти продал в городскую лавку вещь, происхождение которой подлежит установлению, и потому производство надлежит объединить.

Надзиратель, у которого дело забирали, отдал его с облегчением.

Это был человек лет сорока, из бывших фронтовиков, третий год в милиции, и на весь уезд — пятьдесят с лишним деревень — их было четверо.

— Берите, — сказал он. — У меня с октября одиннадцать дел и две лошади на всех.

— А это вы как вели?

— Как мог, — сказал надзиратель. — Съездил, посмотрел, фельдшера позвал, опросил соседей. Написал: убит неизвестными с целью ограбления.

— И всё?

— И всё, — сказал он и посмотрел Морозову в лицо. — Товарищ Морозов, вы меня не корите. Я в неделю объезжаю восемь деревень. У меня в ноябре, кроме этого, две конокрадства и поджог.

Пантелеев подписал не глядя.

На место он выехал двадцать восьмого, с Шумским.

Место было дорожное: обочина, кусты, за ними поле.

Три дня прошло, два раза шёл дождь, и всё, что можно было затоптать, было затоптано родственниками, соседями и самим надзирателем.

Морозов осмотрел всё равно и нашёл два обстоятельства.

Первое: тело лежало в трёх саженях от дороги, за кустами.

То есть его туда перенесли.

Грабитель на дороге не переносит: он берёт и уходит.

Второе: при покойном, по описи надзирателя, осталось — сапоги, шапка, полушубок и кисет.

И не осталось денег.

— Стало быть, ограбили, — сказал Шумский.

— Стало быть, взяли деньги, — сказал Морозов. — А сапоги и полушубок оставили. В двадцать первом году, Иван Никитич, полушубок стоит дороже денег.

Прежде дома он опросил тех троих, что пили с покойным.

Опрашивал по своему порядку: порознь, в разных избах, не давая им сговориться, и спрашивал не о том, кто что делал, а о том, что было на столе, кто где сидел и кто когда ушёл.

Показания сошлись во всём, кроме одного.

Двое сказали, что их было четверо.

Третий — что пятеро, но пятого он не запомнил.

Морозов записал это расхождение и подчеркнул: за девять лет он выучил, что в пьяной компании число участников путают всегда, и что путают его в меньшую сторону.

Дом Ефимова он осматривал в тот же день, при вдове и при понятых.

Вдова — женщина лет сорока, с четырьмя детьми — рассказывала охотно и путано.

Из её рассказа складывалось следующее.

Степан Гаврилович поехал в город двадцать второго, с возом дров, и повёз с собой «бляшку».

Бляшку эту он нашёл летом, когда пахал.

Верней — не нашёл, а выкопал: лемех зацепил, он остановился и вырыл.

Место назвала: за околицей, у бугра, который в деревне зовут Лысым.

— И что он с ней делал?

— Держал, — сказала вдова. — Она у нас с июля в сундуке лежала.

— И отчего вдруг понёс продавать?

Женщина помолчала.

— Нужда, — сказала она. — У нас, барин, хлеба до Покрова было, а после нет.

— Марья Тимофеевна, а он вам показывал её?

— Показывал, — сказала вдова. — Как принёс, так и показал. Мы её всей семьёй глядели.

— И что говорили?

— Я говорила: снеси в сени, — сказала она. — А он говорит: ещё чего, пущай лежит, может, за неё дадут чего-нибудь.

— Отчего вы велели снести?

Женщина посмотрела на него так, как смотрят на человека, спросившего очевидное.

— Так ведь мертвецкое, — сказала она. — Оно из могилы. Чего ж его в избу.

Морозов записал эту фразу дословно и после, в двадцать втором году, вспоминал её чаще прочего.

Морозов записал и задал вопрос, ради которого приехал.

— Марья Тимофеевна. А в дому у вас за эти месяцы никто не хворал?

Вдова посмотрела на него удивлённо.

— Хворали, — сказала она. — Меньшой с августа лежит.

Морозов очень медленно положил перо.

— Что с ним?

— Не знаем, — сказала она. — Слабость. Ни жара, ни кашля. Лежит и лежит.

Мальчику было девять лет.

Морозов просидел у него четверть часа и расспросил вдову подробно, потому что за девять лет выучил: в таких случаях важно не то, что человек болен, а то, как он болен.

Спрашивал он по своему списку, выработанному к двадцатому году.

Когда началось. В августе, после Спаса.

Сразу или постепенно. Постепенно: сперва перестал бегать, после стал ложиться днём, к октябрю не вставал.

Что болит. Ничего.

Жар. Нет.

Кашель. Нет.

Ест ли. Плохо, а пьёт много.

Был ли фельдшер. Был в сентябре, слушал, сказал: от голода.

Последнее Морозов записал и подчеркнул.

«Фельдшеръ сказалъ: отъ голода.

Сіе и есть то возраженіе, которое мнѣ предъявятъ и которое я самъ себѣ предъявляю девять лѣтъ.

Въ этой деревнѣ въ 1921 году голодали всѣ. А слегъ одинъ».

Он лежал в горнице, на лавке у стены, и Морозов посмотрел на него и на сундук, стоявший в двух аршинах.

Он спросил, где лежала бляшка.