— А что мне делать?
— Работать, — сказал Пересветов. — И носить бумаги с собой. Вы, я вижу, человек не наивный, оттого я вам и говорю прямо: я вас прикрою, покуда вы приносите раскрытия. Такой в Москве обычай, он не хуже и не лучше петербургского.
Он оказался прав в первом и ошибся во втором.
Бумаги со стола Морозова действительно пропали — на третий день исчезла копия записки Веселы, и он был этому даже рад, потому что подлинник с самого начала носил во внутреннем кармане.
А Гвоздёв не заболел.
Он, напротив, стал приходить раньше и однажды принёс, не дожидаясь просьбы, справку о боенских порядках: как выдают жетоны, кто из скупщиков когда получал приход и сколько платит в контору.
— Это зачем? — спросил Морозов.
— А затем, — сказал Гвоздёв, — что у Кислякова в девятьсот десятом было приходу на четыреста рублей в год, а в двенадцатом — на две тысячи триста. Он, ваше высокоблагородие, разбогател аккурат после того, как жена уехала к матери.
Морозов посмотрел на надзирателя с удовольствием.
— Спиридон Афанасьевич. Вы это сами придумали?
— Сам, — сказал Гвоздёв и отвернулся. — Я, знаете, три месяца ту яму во сне видел. Она там на боку лежала, скрючившись. Её ведь как хоронили-то — не хоронили вовсе, а в канаву кинули и снегом закидали.
Возвращаясь в тот вечер в отделение, Гвоздёв сказал вдруг сам, без вопроса:
— Ваше высокоблагородие. Вы, стало быть, полагаете, что муж.
— Полагаю.
— И я полагаю, — сказал надзиратель. — Только вы имейте в виду: он теперь человек с достатком. У него две лавки и приход в боенской конторе. Такого брать — это не с Хитровки бродягу.
— Знаю.
— И ещё, — сказал Гвоздёв и остановился. — Я вам одно скажу, Александр Петрович, и вы уж не обижайтесь. У нас в Москве такие дела так не ведут.
Морозов остановился тоже.
— А как ведут?
— Никак, — сказал Гвоздёв. — Три года прошло. Свидетелей нет. Костей опознать нельзя. Он скажет: уехала, а что дальше было — не знаю. И всё.
— Кости опознать можно, — сказал Морозов.
— Как?
— По ботинкам, по жетону и по сломанной ноге, — сказал Морозов. — Но этого мало, вы правы. Оттого мы с вами и будем искать не то, что было в тот день, а то, что было после.
— После?
— После, Спиридон Афанасьевич. Человек, который убил жену и сказал, что она уехала, три года подряд должен эту ложь кормить. Он должен объяснять, отчего она не пишет. Отчего не приезжает на Пасху. Отчего не хоронит собственную мать, когда та умрёт. — Морозов пошёл дальше. — Ложь, которую держат три года, обрастает подробностями, как днище ракушками. Вот их мы и будем сдирать.
— С чего начнём?
— С самого простого, — сказал Морозов. — С писем.
— Каких писем?
— Тех, которых нет, — сказал Морозов. — Спиридон Афанасьевич, у неё в Тверской губернии мать. Ежели дочь три года живёт у матери — мать об этом знает. А ежели дочь три года как в земле, то мать все эти три года получает от зятя либо письма, либо деньги, либо молчание. И всякое из трёх нам что-нибудь да скажет.
Гвоздёв подумал.
— А ежели мать померла?
— Тогда, — сказал Морозов, — мы узнаем, кто её хоронил и приезжала ли дочь. И вот это, Спиридон Афанасьевич, будет самая тяжёлая улика во всём деле, тяжелее ботинка и жетона. Потому что в России, когда мать хоронят без дочери, об этом помнит вся деревня.
Глава 3 (53)
Ответ из Тверской губернии пришёл через одиннадцать дней и оказался длиннее, чем Морозов рассчитывал.
Уездный исправник, человек, судя по слогу, обстоятельный и не ленивый, сообщал следующее.
Кислякова Дарья Никитина, урождённая Прохорова, тридцати шести лет, в означенном уезде не проживает и с осени девятьсот десятого года не появлялась.
Мать её, крестьянская вдова Прохорова Аграфена Степанова, семидесяти двух лет, проживает в деревне Кузьминское того же уезда, жива, но слаба и почти слепа.
По опросу означенной Прохоровой установлено: дочь её Дарья в последний раз была у неё летом девятьсот десятого года, на Троицу, с младшим ребёнком. С той поры не приезжала и писем не писала.
От зятя же, Кислякова Фомы Игнатьева, получала за истекшие три года:
— деньги, три раза в год, по десяти рублей, при письме, писанном чужой рукой;
— в письмах сообщалось, что Дарья здорова, но занята при лавке и приехать не может;
— на просьбы прислать хотя бы строчку рукою самой Дарьи получала ответ, что дочь неграмотна.
Морозов остановился на этой строке и перечёл её три раза.
Дальше исправник, оказавшийся человеком не только обстоятельным, но и понимающим, приписал от себя:
«Присовокупляю, что означенная Прохорова, будучи мною опрошена, показала, что дочь её Дарья грамоте обучена, читать и писать умела и в первые годы замужества писала матери собственноручно, каковые письма Прохоровой сохранены и при семъ препровождаются въ числѣ четырёхъ».
Четыре письма были приложены.
Морозов разложил их на столе.
Бумага дешёвая, линованная. Почерк круглый, старательный, с наклоном, с ошибками — почерк женщины, выучившейся писать в церковноприходской школе и писавшей нечасто. Письма были за пятый, шестой, седьмой и девятый годы: про детей, про здоровье, про то, что Фома сердится на дороговизну, и про то, что нога опять разболелась к дождю.
Последнее письмо кончалось так:
«Мамынька дорогая ты пиши мнѣ хоть по строчкѣ. Мнѣ безъ вашего слова тяжело».
Морозов сложил письма и посидел молча.
Три года зять писал в деревню чужой рукой и объяснял слепой старухе, что её грамотная дочь неграмотна.
Он взял приложенные исправником конверты — их было три, за последние годы, — и посмотрел на почерк.
Рука была ровная, писарская, безличная: так пишут за пятак на почте, где для неграмотных сидит человек с пером. И на всех трёх конвертах штемпель был московский, но разных отделений: Мещанское, Сущёвское, при Крестовской заставе.
Стало быть, он не ходил дважды в одно место. Стало быть, понимал, что делает.
— Спиридон Афанасьевич, — сказал Морозов. — Вот теперь у нас есть дело.
Гвоздёв, читавший через плечо, отозвался не сразу.
— Ваше высокоблагородие, — сказал он наконец. — А ведь это не улика.
— Не улика, — согласился Морозов. — Это обман старухи, и за него не судят. Но это, Спиридон Афанасьевич, доказывает главное: он знал, что она не вернётся. Человек, у которого жена уехала и живёт где-то, не пишет её матери, что жена неграмотна. Он бы просто не писал вовсе.
Дальше пошли будни, и будни оказались долгие.
Была, впрочем, и одна попытка сократить дорогу, и попытку эту предпринял не Морозов.
На второй неделе февраля Луковников, ознакомившись с производством по долгу старшего чиновника стола, высказался в присутствии Пересветова:
— Тут, Аркадий Ильич, всё ясно как день. Нянька. Жила при детях, метила в хозяйки, извела барыню и через полтора года обвенчалась. Классическое дело, у нас такие раз в год бывают.
Пересветов посмотрел на Морозова.
— Что скажете, Александр Петрович?
— Скажу, что версию надо проверить, — сказал Морозов. — И проверю.
Проверял он три дня и проверил основательно, потому что понимал: если не закрыть эту дорогу теперь, её откроют в суде.
Аграфена Тимофеевна Шибанова, тридцати одного года, крестьянка Рязанской губернии, поступила к Кисляковым в няньки в девятьсот девятом. Осенью девятьсот десятого — то есть в те самые недели, когда исчезла хозяйка, — она находилась не в Москве.
Она была в Рязанской губернии, в своей деревне, куда уехала в конце августа хоронить отца и где пробыла до Покрова, что подтверждалось: приходскими книгами, показаниями двух односельчан и — главное — тем, что Кисляков в сентябре нанимал вторую поденщицу к детям, о чём осталась запись в его же расходной книжке.
— То есть её не было, — сказал Пересветов, выслушав.
— Её не было, — сказал Морозов.