— Сколько могу, — сказал Свиридов. — У меня на это отпущено сорок миллионов в год, что нынче составляет около двадцати пудов муки. На эти деньги я за год выкупил одиннадцать предметов.

— И что с ними делаете?

— Передаю в музей, — сказал он. — С записью того, что удалось установить: где найдено, кем, при каких обстоятельствах.

Он показал на коробки.

— Вот они. Всякая в бумаге, с номером, и при всякой листок.

Морозов встал, подошёл и посмотрел.

Он посмотрел и на другое — на то, ради чего, если по совести, и пришёл.

Пластина лежала во второй коробке, третьей слева, завёрнутая в вату.

Он попросил дозволения взять её в руки.

Это была та самая: медь, три вершка, свернувшийся зверь по краю, потемневшая от земли.

Он держал её с минуту и ничего не почувствовал — как не чувствовал ни разу за девять лет.

А после положил обратно и отметил себе, что в комнате светло и что смотреть тут нечего.

Он вернулся к этому вечером, в девятом часу, попросившись зайти вторично под предлогом уточнения в протоколе.

Свиридов зажёг лампу.

— Николай Афанасьевич, а не погасите ли на минуту?

— Зачем?

— Хочу посмотреть, нет ли на ней свежих царапин, — сказал Морозов. — Их лучше видно на просвет, при одной свече.

Это была ложь, и ложь неуклюжая.

Свиридов погасил.

Морозов постоял, привыкая, и посмотрел.

Пластина светилась.

Одиннадцать предметов лежали в трёх коробках, переложенные ватой, и при каждом был вложен листок с записью.

Он попросил дозволения прочесть.

Записи были такие:

«№ 4. Бляха мѣдная, зверь свернувшійся. Найдена лѣтомъ 1921 при копкѣ погреба, дер. Малый Оёшъ, крестьяниномъ Т. (фамилію указать отказался). Курганъ въ 200 саж. къ сѣверу отъ деревни, распаханъ».

«№ 7. Пряжка. Куплена въ лавкѣ, г. Колывань. Происхожденіе неизвѣстно, продавецъ не установленъ. Цѣнность научная ничтожна».

Морозов прочёл все одиннадцать и остановился на последнем.

— Николай Афанасьевич. А отчего вы пишете «ценность научная ничтожна», а всё-таки покупаете?

Свиридов помолчал.

— Оттого, что иначе её переплавят, — сказал он.

— Николай Афанасьевич, а что вы делаете, когда вам говорят, что копают?

— Записываю, — сказал Свиридов. — И пишу в отдел народного образования, что курган такой-то разрушается.

— И что отвечают?

— Ничего, — сказал он. — Александр Петрович, в губернии на охрану древностей отпущено на год столько, сколько стоит пара сапог. Я не преувеличиваю: я считал.

Он снял очки.

— У меня один способ: приехать, купить и записать. Больше у меня нет ничего.

— А запретить?

— Запрещено с осьмнадцатого века, — сказал Свиридов. — Указ Петра Первого о находках, потом Уложение, потом советское постановление двадцать первого года. И всё это триста лет исполняется одинаково: мужик копает погреб и находит.

Морозов задал главный свой вопрос на втором часу и задал осторожно.

— Николай Афанасьевич. А вы никогда не слыхали, чтобы про такие вещи рассказывали... странное?

— Странное?

— Что они будто бы приносят несчастье. Что в доме, где такая лежит, болеют.

Свиридов усмехнулся.

— Всякий день слышу, — сказал он. — Александр Петрович, я четвёртый год по деревням. Мне про всякую вторую вещь рассказывают, что от неё корова пала, изба сгорела либо баба слегла.

— И что вы об этом думаете?

— Думаю, что это обыкновенное дело, — сказал Свиридов. — Люди связывают между собою то, что случилось рядом по времени. В избе весь век что-нибудь случается: кто-нибудь непременно заболеет. А как в дому появилась новая вещь, да ещё из могилы, — вот вам и причина.

Он снял очки и протёр.

— Это, ежели угодно, называется у нас суеверием по совпадению. Оно встречается решительно у всех народов.

— А отчего у всех народов? — спросил Морозов.

— Оттого, что человек так устроен, — сказал Свиридов. — Ему невыносимо, когда беда приходит без причины. Он непременно найдёт, за что зацепиться: за комету, за чёрную кошку, за вещь из могилы.

Он помолчал.

— И, знаете, я в этом не вижу глупости. Я в этом вижу способ жить. Ежели корова пала оттого, что в дом внесли бляшку, — бляшку можно вынести, и завтра будет легче. А ежели корова пала просто так — то и завтра может пасть вторая, и от этого не спрячешься.

Морозов записал эту фразу.

Он записал её не для дела.

Он записал её потому, что за девять лет впервые получил объяснение, изложенное человеком, который не знал ничего и рассуждал правильно.

И потому, что это объяснение было, вероятно, тем самым, какое дал бы он сам, если бы не видел свет.

— А ежели, — сказал он, — кто-нибудь установил, что в тридцати случаях из тридцати выходило одинаково?

Свиридов посмотрел на него.

— Тогда, — сказал он, — я бы попросил показать записи.

— А ежели бы записи были?

— Александр Петрович, — сказал Свиридов, — вы мне задаёте вопросы, какие задают, имея за пазухой ответ.

Морозов помолчал.

За девять лет в этом веке он говорил об этом с шестью людьми: с Верейской, с Иваном Ивановичем, со Свищовым, с Кранцем, с Лунёвым и со Штейном, которому написал письмо и получил отказ отвечать.

Все шестеро либо знали, либо видели.

Впереди сидел седьмой, который не знал и не видел и который был первым за девять лет, кому можно было изложить это как задачу.

— Николай Афанасьевич, — сказал он. — Я вам изложу одно дело. Не своё. Я прошу вас выслушать его как учёный человек и сказать, что бы вы сделали на месте того, кто его ведёт.

Глава 4 (129)

Изложил он это на другой вечер и излагал два часа.

Прежде того он просидел ночь, решая, излагать ли вообще.

Он расписал это, как расписывал всякое дело.

Что теряет, если расскажет. Ничего материального: имён он не назовёт, места не укажет, себя не выдаст. Рискует одним — что человек сочтёт его помешанным и скажет об этом кому-нибудь.

Что приобретает. Впервые за девять лет — проверку.

И третье, о чём он записал отдельно:

«За девять лѣтъ я говорилъ объ этомъ съ шестью человѣками.

Всѣ шестеро либо видѣли сами, либо вѣрили мнѣ заранѣе.

Стало быть, за девять лѣтъ меня ни разу не провѣрилъ никто.

А человѣкъ, котораго девять лѣтъ не провѣряли, начинаетъ ошибаться и не замѣчаетъ сего».

Он изложил как задачу, ни разу не сказав «я видел».

Он говорил так: имеются записи неизвестного лица, собранные за двадцать лет; в них тридцать с лишним случаев; во всех случаях предмет определённого рода находился в жилом помещении на расстоянии менее двух аршин от спящего человека; в двадцати девяти случаях этот человек через три-шесть месяцев заболевал слабостью без жара и болей; в двенадцати случаях предмет выносили, и в девяти из двенадцати человек вставал на ноги в срок от семи дней до трёх недель; в остальных умирал.

Свиридов слушал молча.

Он не перебил ни разу за два часа и не сделал ни одного лица, по которому Морозов мог бы понять, считает ли он это бредом.

И это было хорошо.

За девять лет Морозов изложил эту историю четырежды — Свешникову в четырнадцатом, Пересветову никогда, Клементьеву никогда, Гурьеву никогда, — и всякий раз, начиная, ловил себя на одном и том же: он подбирает слова так, чтобы не выглядеть помешанным, и оттого излагает хуже, чем мог бы.

Здесь он изложил как дело.

Когда Морозов кончил, он спросил три вещи.

— Первое. Записи кем составлены?

— Частным лицом, не врачом.

— Второе. Случаи, в которых предмет лежал, а человек не заболел, — они записаны?

Морозов помолчал.

— Не знаю, — сказал он честно. — Полагаю, что нет.

— Вот, — сказал Свиридов. — Вот вам и вся цена этим тридцати.

Он встал и прошёлся по комнате.

— Александр Петрович, я объясню, и объясню не для спора. Человек, собирающий случаи, собирает то, что подтверждает. Он ездит и спрашивает: где вещь и кто болел. Ему рассказывают про тех, кто болел, потому что про здоровых рассказывать нечего.