Морозов завернул отпечаток в бумагу, спрятал во внутренний карман и поехал в отделение — смотреть, сидит ли Аполлинарий Львович на своём месте.

Аполлинарий Львович сидел на своём месте и переписывал набело постановление по кражам на Апраксином — прямой, аккуратный, в пенсне.

Он поднял голову, поздоровался и сказал:

— Александр Петрович, я вас, кстати, ждал. Есть у меня к вам разговор, и разговор неприятный.

— У меня к вам тоже, — сказал Морозов.

Глава 5 (35)

— У меня к вам тоже, — сказал Морозов. — Идёмте.

Они прошли в пустую комнату с окном на казённый двор — ту самую, где Морозов допросил за девять месяцев пятерых убийц, — и он положил на стол серый, скверно отпечатанный снимок.

Бекетов посмотрел.

Морозов ждал чего угодно: отпирательства, бледности, крика. Аполлинарий Львович снял пенсне, аккуратно протёр стёкла и сказал:

— Так вот куда девалась пластина.

— Садитесь, — сказал Морозов.

— Благодарю, я постою. — Бекетов положил пенсне на стол. — Александр Петрович, я вам сейчас всё расскажу, и рассказ мой будет короткий и позорный. Мне, признаться, даже легче: я третью неделю думаю, как об этом говорить.

Женщину звали Елизавета Андреевна, и она была замужем.

Познакомились они в позапрошлом году. Муж служил по железным дорогам и уезжал на месяцы. Продолжалось это второй год, и продолжалось бы, вероятно, и дальше, если бы в мае Елизавете Андреевне не пришло в голову — «по-женски, а на самом деле от несчастья» — сняться вдвоём на карточку. Одну, для памяти.

Снимал Ридель — по рекомендации, как человек, который печатает сам и молчит.

— Он отдал нам отпечатки, — сказал Бекетов. — Один экземпляр, четыре карточки. И сказал, что негативы уничтожены, я сам видел, как он бросил стекло в ящик с боем. Я тогда не сообразил, что бросить можно и другую пластину.

В сентябре Ридель прислал ему записку с просьбой зайти.

— Он был чрезвычайно любезен, — сказал Аполлинарий Львович ровно. — Он сказал: «Вы, Аполлинарий Львович, служите в сыскной полиции, и я в вас нуждаюсь не как в плательщике, а как в добром знакомом. Мне, знаете, иной раз надобно бывает узнать, не интересуется ли мною полиция». И показал карточку.

Морозов слушал, не шевелясь.

Вот оно, второе дно. Ридель брал не только деньгами. С чиновника сыскной полиции деньги брать бессмысленно — с него берут сведениями.

— Что вы ему дали?

— Ничего, — сказал Бекетов. — Я сказал: нет. Я сказал это сразу, в первый же вечер, и вышел. И, Александр Петрович, вот тут начинается то, за что я обязан отвечать: я вам не доложил. Ни вам, ни его превосходительству. Я три недели молчал и думал, как вывернуться сам.

— И девятнадцатого пошли к нему.

— Пошёл, — сказал Бекетов. — В шесть часов, после службы. Я решил кончить это разом: пришёл и потребовал негатив. Он смеялся. Он предложил мне сесть и выпить чаю. И тогда я... — Аполлинарий Львович впервые сбился. — Я его не тронул, если вы об этом. Я взял со шкафа коробку — не ту, что после пропала, другую, где лежат текущие, — и стал перебирать пластины на свет. Он бросился отнимать. Одна упала и разбилась. Он сел на пол собирать осколки, порезался и стал ругаться по-немецки, а я стоял над ним и понимал, что сейчас, вот сейчас, всё моё двенадцатилетнее служебное поведение кончится, потому что я его ударю.

— Ударили?

— Нет, — сказал Бекетов. — Я ушёл. Я ушёл в четверть седьмого и пошёл пешком до Николаевского вокзала и обратно, чтобы не ехать домой. А наутро узнал, что он мёртв.

Он взял со стола пенсне и надел его.

— И вот с чем я к вам шёл сегодня, — сказал он. — Я намерен подать рапорт на имя его превосходительства с изложением всего, что рассказал вам, и с просьбой об отстранении меня от дела. Я его написал вчера. Дальше — как решат.

Морозов помолчал.

— Аполлинарий Львович. Вы понимаете, что вы сейчас сами дали мне на себя всё, что нужно? Вы были в ателье за три часа до убийства, у вас с покойным ссора, у вас мотив, и у вас нет свидетелей вашей прогулки до вокзала.

— Понимаю, — сказал Бекетов. — Я потому и написал рапорт до того, как вы нашли пластину. Он у меня в столе, со вчерашним числом, и его видел писарь.

И тут Морозов сделал то, чего никто в этой комнате не ждал, включая его самого: рассмеялся — коротко и невесело.

— Вы понимаете, что́ вы сделали? — сказал он. — Вы за девять месяцев — единственный человек в этом деле, который пришёл ко мне сам и первым. Все прочие приходили, когда я за ними приходил.

— Это меня не оправдывает.

— Нет, — согласился Морозов. — Но это меняет для меня очень многое. Садитесь. Мне нужен ваш вечер по минутам, и нужны фамилии тех, кто мог вас видеть на Невском между шестью и семью.

Убийцу нашли на другой день, и нашли скучно — как и полагается, когда версия наконец правильная.

Морозов вернулся к простому вопросу, который поставил себе ещё над осколками: кто пришёл в десять и унёс коробку целиком.

Не Тарусова: она ушла в четверть девятого, и извозчик это подтверждал.

Не Бекетов: он ушёл в четверть седьмого, и, как выяснилось, его видели двое — швейцар и, что важнее, приказчик табачной лавки на углу, у которого Аполлинарий Львович в четверть седьмого купил папирос и минут пять стоял, не уходя.

Значит, господин с поднятым воротником, пришедший в девять и спустившийся в четверть одиннадцатого.

Морозов сел и стал думать не о том, кто мог его убить, а о том, кому нужна была вся коробка.

Тому, кто не знал, какая именно пластина ему нужна. Или тому, кому нужны были все.

И тогда он вернулся в ателье в третий раз и открыл книгу заказов — обыкновенную, лежавшую в приёмной на виду и никого до сих пор не заинтересовавшую, потому что в ней были записаны только законные съёмки.

Он читал её три часа и на страницах за август нашёл то, что искал: за пять недель Ридель принял восемь заказов от одного и того же лица. Съёмки товаров для торгового дома. Плата по счёту, скидка.

Заказчик значился: «А. Т. Стеблов, отъ фирмы».

Аполлон Матвеевич Стеблов, приказчик антикварной фирмы «Э. Ратке и сынъ», которого Морозов в мае неделю держал в подозрении по делу гравёра Кульмана, а после публично извинялся перед ним и вынул из дела показание его дамы.

Дамы, о которой не должны были узнать ни жена, ни хозяин.

Дамы, с которой он полгода назад, надо думать, снялся на карточку.

Стеблова взяли вечером, дома, и он сломался на первом же вопросе — не о фотографе, а о фирме.

Морозов начал именно с фирмы, и начал нарочно: человек, готовый к вопросу об убийстве, редко бывает готов к вопросу о службе.

— Аполлон Матвеевич. Восемь заказов за пять недель от торгового дома, который до июля у Риделя не снимался ни разу. Кто выбрал фотографа?

— Я, — сказал Стеблов и сразу побледнел, потому что понял, куда идёт.

— Отчего именно он?

— Он дешевле.

— Он дороже прочих на треть, — сказал Морозов. — Я справлялся у двух фотографов на Невском. Аполлон Матвеевич, вы восемь раз возили ему казённые заказы и восемь раз были у него в ателье. Вы не заказчика искали. Вы к нему ходили.

Стеблов молчал секунд десять, а потом заговорил и говорил уже не останавливаясь.

Ридель шантажировал его с июля. Не деньгами: приказчик антикварной фирмы, ведущей дела с Лондоном, ценен другим. От Стеблова требовали сведений о том, что фирма покупает и вывозит, — и Ридель, по его словам, требовал не для себя: «он говорил, у него есть люди, которым это надобно».

— Какие люди?

— Не знаю, — сказал Стеблов. — Я и не спрашивал. Он мне говорил: пиши, что фирма купила за неделю и куда шлёт. Я и писал.

Морозов записал и это, и подчеркнул дважды. Фотограф с карточками оказался не одиночкой, а ещё одним таким же, как Гриша Лоскутов, как Гарин, как трубочист Гущин: человеком, посаженным собирать сведения. Только этот собирал их не за двадцать рублей в месяц, а за собственный интерес — и, как всякий, кто ведёт двойную торговлю, дожил до того, что кто-нибудь из его источников пришёл к нему в девять вечера.