— В сундуке, — сказала вдова.
— В этом?
— В этом.
Морозов встал и вышел во двор.
Он постоял там минут пять и вернулся.
— Марья Тимофеевна, — сказал он. — Я вам дам совет, и вы вправе его не послушать.
— Какой?
— Переложите мальчика, — сказал Морозов. — В другую комнату либо хотя бы к печи, подальше от этой стены. И сундук вынесите в сени.
— А что в нём?
— Ничего, — сказал он. — Я вам объясню как есть: я не знаю, отчего он болен. Я знаю только, что видел четыре дома, где такая вещь лежала близко к человеку, и что во всех четырёх человек слёг.
Вдова смотрела на него.
— Так её ж увезли.
— Увезли, — сказал Морозов. — И оттого я вам и говорю: сундук вынесите, а мальчика переложите, и посмотрим через месяц.
Прежде того он сделал ещё одно, о чём после написал в деле отдельным листом.
Он посмотрел избу в темноте.
Сделал это просто: попросился переночевать — не у Ефимовых, а у соседей, — а в одиннадцатом часу вернулся, постучал и сказал, что забыл книжку.
Вдова пустила.
Он вошёл в горницу, где спал мальчик, и постоял у двери, привыкая.
Сундук был тёмен.
А на половице, там, где он стоял, лежало пятно — слабое, выцветшее, из тех, что остаются от вещи, унесённой дней десять назад.
Морозов записал это в тетрадь, а в дело вписал иначе:
«Осмотрѣно помѣщеніе. Слѣдовъ, относящихся къ дѣлу, не обнаружено».
За девять лет он писал такую строчку одиннадцать раз, и всякий раз она была ложью ровно наполовину.
Он приехал в Ерестную вторично двадцать девятого ноября.
Мальчик к тому времени встал.
Морозов проверил, что именно сделали, и сделали не всё: сундук из горницы вынесли, а мальчика не переложили — он так и лежал у той же стены.
То есть подействовал один вынос.
Он записал это отдельно, потому что для его счёта это было важно: в трёх прежних случаях выносили вещь, а человека не трогали, и в двух из трёх человек вставал.
«Слѣдовательно, дѣйствуетъ удаленіе предмета, а не перемѣщеніе человѣка.
Сіе, впрочемъ, и такъ очевидно, а провѣрить слѣдовало».
Морозов записал это пятым случаем и записал по форме, как записывал прочие: даты, расстояние, срок болезни, срок с выноса.
Три недели.
А двадцать девятого октября, вернувшись в город, он нашёл у себя записку.
Записка была оставлена в отделе накануне и написана крупным разборчивым почерком.
«Александру Петровичу Морозову, завѣдующему угол. розыскомъ.
Милостивый государь.
Мнѣ сообщили въ лавкѣ на Барнаульской, что вы разыскивали пластину, пріобрѣтённую мною 23 сего октября.
Пластина у меня, и я готовъ её предъявить въ любое время, а равно и объяснить, для чего она мнѣ.
Полагаю, впрочемъ, что у насъ съ вами найдётся о чёмъ говорить и помимо пластины.
Н. Свиридовъ, преподаватель Томскаго университета, командированъ Сибирскимъ отдѣломъ народнаго образованія.
Остановился въ домѣ пріѣзжихъ на Кузнецкой».
Глава 3 (128)
Прежде свидания Морозов навёл о нём справки — по привычке и потому, что всякого человека, появившегося рядом с этим делом, за девять лет проверял непременно.
Справки вышли скучные и тем успокоительные.
Свиридов Николай Афанасьевич, тридцати пяти лет, сын священника из Тобольской губернии, окончил Казанский университет в девятьсот десятом, с одиннадцатого преподавал в Томске.
В четырнадцатом призван, служил в санитарной части, вернулся в восемнадцатом по болезни.
С двадцатого — при университете, командируется Сибирским отделом народного образования для собирания древностей.
Ни в каких делах, ни в чьих списках, ни по одному ведомству не значится.
Морозов прочёл это и записал: «Ничего. Сіе и есть самое рѣдкое, что я встрѣчалъ за девять лѣтъ».
Свиридов оказался человеком лет тридцати пяти, сухим, близоруким, в очках с проволочными дужками и в шинели, перекрашенной в чёрное.
Он принял Морозова у себя в комнате дома приезжих — комнате в две сажени, где на столе лежали бумаги, а на подоконнике стояли три коробки.
— Садитесь, Александр Петрович, — сказал он. — Я вас ждал.
— Отчего ждали?
— Оттого, что человек, разыскивающий в лавке старьёвщика медную пластину, либо ищет краденое, либо знает, что она такое, — сказал Свиридов. — На краденое это не похоже: вещь куплена законно и записана в книгу.
Морозов сел.
— Николай Афанасьевич, я к вам по делу об убийстве.
— Убийстве?
— Человек, продавший вам эту вещь, убит двадцать четвёртого октября, на другой день после продажи.
Свиридов снял очки.
— Господи, — сказал он. — Я его видел.
— Где?
— В лавке. Я зашёл, когда он ещё стоял у прилавка: хозяин записывал.
— Разговаривали?
— Разговаривал, — сказал Свиридов. — Я спросил, где нашёл. Он сказал: у нас за деревней, на бугре, лемехом зацепил.
— Ещё что?
— Ещё я спросил, не находил ли он там прочего. Он сказал: черепки и кости.
Морозов записывал.
— Николай Афанасьевич. А зачем вам эта пластина?
И вот тут Свиридов заговорил так, как за девять лет в этом веке при Морозове не говорил никто.
Он говорил час.
Морозов слушал и делал то, что делал во всяком долгом показании: отмечал, где человек говорит о том, что видел сам, где — о том, что прочёл, и где — о том, что предполагает.
Свиридов отмечал это сам.
Он говорил: «я видел», «у Радлова описано», «я полагаю» — и ни разу не смешал одно с другим.
Морозов, привыкший за девять лет к показаниям, где всё это идёт вперемешку, поймал себя на удовольствии, какого давно не испытывал.
Так говорят люди, которых учили отделять.
Он говорил о том, что в Западной Сибири тысячи курганов и что копали их триста лет — сперва бугровщики, после крестьяне, после кто придётся.
Что из того, что выкопано, в науку попала едва сотая часть.
Что вещи эти расходятся по рукам, переплавляются, теряются, и что всякая такая вещь без указания места находки теряет девять десятых своего значения.
— Отчего? — спросил Морозов.
— Оттого, что вещь сама по себе почти ничего не говорит, — сказал Свиридов. — Александр Петрович, вот вам пластина. Я вижу: медь, литьё, зверь — по стилю, скажем, скифо-сибирский, век до нашей эры либо около того.
Он положил её на стол.
— А теперь скажите, что я узнал?
— Что ей две тысячи лет.
— И всё, — сказал Свиридов. — А ежели бы я знал, что она лежала в таком-то кургане, в такой-то могиле, у левого плеча погребённого, вместе с такими-то предметами, — я бы узнал вдесятеро: с кем хоронили, как хоронили, чем эти люди жили и откуда пришли.
Он надел очки.
— Вещь, вынутая из земли без записи, — это как страница, вырванная из книги. Прочесть можно, а понять нельзя.
Морозов слушал и понимал, что впервые за девять лет сидит перед человеком, который занимается этим по науке.
Он спросил о том, о чём не спрашивал никогда, потому что спросить было некого.
— Николай Афанасьевич. А что известно о тех, кто их делал?
— Немного, — сказал Свиридов. — Александр Петрович, я вам отвечу честно: наука об этом знает меньше, чем хотелось бы, и половина того, что знает, будет через двадцать лет пересмотрена.
— И всё-таки.
— Извольте. — Свиридов придвинул лист и стал чертить. — Курганы эти в Западной Сибири ставили разные народы на протяжении двух тысяч лет. Те, что с изображением зверя, — по времени скифские либо близкие к ним, то есть за пять-шесть веков до нашей эры.
— Кто они были?
— Кочевники, — сказал Свиридов. — Скотоводы. Металл знали превосходно: то, что вы держите в руках, отлито по восковой модели, и отлито лучше, чем отольют нынче в Колывани.
Он отложил карандаш.
— А вот зачем они клали это в могилы и что для них значил зверь — про это вам всякий скажет своё, и всякий будет выдумывать.
— Николай Афанасьевич. Вы много таких скупаете?