В городе стали грабить мёртвых.
Это было не преступление в том смысле, в каком он привык: с покойника, лежащего у барака третьи сутки, снимали сапоги, пальто и всё, что можно продать.
Делали это не воры.
Делали это обыватели — те же беженцы, у которых не было ни сапог, ни пальто.
Морозов в ноябре трижды выезжал по таким заявлениям и трижды прекращал дела.
А в четвёртый раз не прекратил.
Три первых Морозов прекратил и записал, отчего.
В первом сняли валенки с женщины, умершей на вокзале, и сняла их другая женщина, у которой валенок не было вовсе.
Во втором с покойника взяли шапку и рукавицы, и взял их мальчишка лет двенадцати.
В третьем разули двоих у барака, и разули санитары, возившие подводу, — и продали за хлеб.
Во всех трёх случаях состав преступления был налицо, и во всех трёх Морозов написал одно и то же:
«Полагалъ бы производство прекратить за нецѣлесообразностью преслѣдованія».
Формулы такой в законе не существовало ни при какой власти.
Он её выдумал и записал в тетради:
«Я выдумалъ формулу, которой нѣтъ. Записываю сіе прямо.
Ибо ежели я стану судить бабу за валенки съ покойницы, я къ веснѣ буду судить половину города, и половина эта будетъ права больше моего».
Четвёртый случай был двадцать девятого ноября, и к нему Морозова привёл Ерёмин.
— Александр Петрович, — сказал надзиратель. — Тут не то.
— Что не то?
— Покойник, — сказал Ерёмин. — Он не тифозный.
Они поехали вдвоём.
Барак стоял за Каменкой, в военном городке, и был из тех, куда с октября свозили беженцев без разбора: двести человек в помещении на восемьдесят.
Тело лежало во дворе, у стены, третьим в ряду из шести.
Морозов осмотрел его при фонаре.
Мужчина лет пятидесяти пяти. Без пальто, без сапог, в нижнем белье и в жилете.
На теле не было ни сыпи, ни следов расчёсов.
Он был чистый.
— Егор Тимофеевич. Вы это по чему увидели?
— По ногтям, — сказал Ерёмин. — У тифозных ногти грязные и руки грязные, потому как они три недели лежат. А у этого руки чистые, только под ногтями будто краска.
Морозов посмотрел на руки.
Ногти были ухоженные, подстриженные, и под тремя из них темнело что-то похожее на чернила.
Он осмотрел голову.
На затылке, у самой границы волос, был кровоподтёк — небольшой, плотный, овальный, — и под ним прощупывался проломленный участок черепа.
Морозов выпрямился.
— Егор Тимофеевич. Сколько он тут лежит?
— Говорят, со вчерашнего.
— Кто говорит?
— Барачный староста.
— Зовите его.
Староста барака — беженец из Перми, бывший приказчик, назначенный комендантом за трезвость, — сказал следующее.
Покойного он не знает.
Тот в бараке не жил: его принесли вчера вечером двое, сказали — тифозный, помер в эшелоне, положили к прочим и ушли.
— Кто принёс?
— Не знаю, — сказал староста. — Тут, барин, всякий день носят. Кто принёс, того я не спрашиваю: они положат и уйдут.
— А вы записываете?
Староста посмотрел на него.
— Что записываю?
— Кого принесли.
— Барин, — сказал он устало. — У меня в бараке за ноябрь померло сорок три человека. Я их и то не всех записал.
Морозов постоял над телом.
Он отметил напоследок ещё три вещи, которые после легли в опись.
Что покойный лежал в ряду третьим, а не с краю: то есть его положили между уже лежавшими, а не бросили.
Что руки у него были сложены — не по-мёртвому, а сложены кем-то.
И что рогожи на нём не было, хотя на двух соседних была.
Из этого следовало, что принёсшие сделали ровно столько, сколько нужно, чтобы он выглядел как прочие, и ни на движение больше.
Он видел за семь лет в этом веке множество мест, где убийство можно спрятать: тухлое дело в столичном отделении, вокзальный разряд в Москве, общая могила на Пятницком.
Ничего подобного этому он не видел.
Человек, убитый ударом в затылок, лежал третьим в ряду из шести, среди умерших от тифа, во дворе барака, где за месяц умерло сорок три, в городе, где за сутки умирало полторы сотни.
Его не нашли бы никогда.
Его нашли потому, что у него были чистые ногти и надзиратель Ерёмин, двадцать два года прослуживший в этом городе, на это посмотрел.
Глава 2 (117)
Опознавать его было не с чем.
Морозов начал с того, что записал, чего у него нет.
Нет имени. Нет бумаг. Нет вещей. Нет заявления о пропаже — никто этого человека не разыскивал.
Нет и времени: тело лежало третьи сутки, и подводы, вывозившие покойников, приходили всякий день.
Он добился одного: чтобы тело не увозили ещё сутки.
Это стоило ему двух часов и подписи коменданта участка, который сперва не понял, о чём речь.
— Вы хотите, чтоб он ещё сутки лежал?
— Хочу.
— Милостивый государь, у меня во дворе их шесть.
— Пять пусть увозят, — сказал Морозов. — А шестого я осматриваю по делу об убийстве.
Ни бумаг, ни вещей, ни одежды, кроме белья и жилета.
Морозов начал с того же, с чего начинал всегда: с того, что осталось.
Осталось немного, и он записал это по пунктам, как записывал опись всякий раз за семь лет: бельё нижнее, чистое; жилет суконный; носки шерстяные штопаные.
Носки он отметил особо.
Штопка была аккуратная, мелкая, сделанная не наспех — и сделанная мужской рукой: нитка шла не так, как кладут женщины.
Человек пятидесяти шести лет, ехавший один, сам штопал себе носки и делал это хорошо.
Жилет был хороший — суконный, на шёлковой подкладке, с шестью пуговицами, из которых две недоставало.
Он вывернул карманы и нашёл в них: обрывок газеты, огрызок карандаша и горсть хлебных крошек.
Обрывок он расправил и посмотрел.
Это был кусок «Русской речи» — омской газеты, — от седьмого ноября, и оторван он был не наспех: край шёл ровно, по сгибу.
На обороте, по полю, карандашом было выведено: «26 вагоновъ, 4 класснаго».
Морозов положил обрывок в конверт и записал: «Считалъ составъ».
Больше ничего.
Тогда он взялся за подкладку.
Подкладка была распорота — не разорвана, а распорота, аккуратно, по шву, и распорота недавно: нитки лежали свежие, не потемневшие.
Морозов растянул шов и посмотрел.
Между подкладкой и сукном, в двух местах, остались следы: тёмные полосы там, где к ткани что-то долго прилегало и прошло, и где сукно вытерлось.
Полосы были ровные, прямоугольные, шириной в вершок.
— Бумаги, — сказал Ерёмин, глядя через плечо.
— Бумаги, — сказал Морозов. — И не деньги.
— Отчего не деньги?
— Оттого, что деньги носят пачкой, а тут два отдельных места, — сказал Морозов. — И оттого, что полосы не мятые. Деньги трут и мнут, а это лежало ровно.
Он записал: «Въ подкладкѣ жилета зашиты были двѣ бумаги форматомъ около 4 на 6 вершковъ».
Ногти он осмотрел вторично, при лампе, и соскоблил то, что под ними было.
Это оказались не чернила.
Вещество было плотнее, чернее и отчасти блестело — Морозов растёр его на бумаге и понюхал.
Пахло типографской краской.
Он растёр краску на бумаге вторично, уже при дневном свете, и сравнил с образцом, взятым в тот же день в городской типографии: попросил провести пальцем по валику и приложить к листу.
Цвет и жирность сошлись.
Он посидел над этим и записал вторую строку: «Подъ ногтями — краска типографская либо штемпельная».
Одежду он искал два дня и нашёл на третий.
Пальто и сапоги, снятые с покойника, ушли, как уходило в те месяцы всё: на толкучку за Каменкой, где торговали чем придётся и где вещь с мертвеца ничем не отличалась от вещи с живого.
Морозов нашёл пальто через Марию Игнатьевну — она обошла торговок за день — и нашёл не ради улики, а ради одного: карманов.
Пальто было хорошее, драповое, на вате.
Его продал за сто двадцать рублей мужик, назвавшийся Митрием и сказавший, что снял с покойника у барака.