Первая звала его как наследника.

Вторая — как сыщика.

Он пошёл к Пересветову в тот же вечер.

— Аркадий Ильич. Мне нужен отпуск.

— Куда?

— В Тобольскую губернию.

Начальник отделения посмотрел на него долго.

— Четвёртый раз, — сказал он.

— Четвёртый.

— Александр Петрович, — сказал Пересветов. — Я вам его дам, и дам без разговоров. А теперь я вас спрошу — и спрошу в первый раз за четыре года, потому что имею основания.

— Спрашивайте.

— Вы вернётесь?

Морозов помолчал.

— Не знаю, — сказал он.

Глава 4 (99)

В Тюмень Морозов приехал двадцать девятого октября.

Дорога заняла шесть суток: осенью шестнадцатого года поезда ходили хуже, чем весной пятнадцатого, и на всяком узле стояли часами.

Встречал его Свешников.

Ротмистр за полтора года переменился: похудел, поседел на висках и приобрёл ту особую сухость, какая появляется у людей, третий год делающих работу, в которой не видно конца.

— Он умер двадцатого, — сказал Свешников, когда сели в сани. — Я узнал двадцать первого и в тот же день телеграфировал вам.

— Как узнали?

— От доктора Кранца. Он мне написал сам.

Морозов посмотрел на него.

— Кранц вам написал?

— Мы с ним второй год в переписке, — сказал ротмистр. — С той поры, как я в пятнадцатом году составил по этому дому заключение. Я, Александр Петрович, тогда написал, что сведения не подтвердились, — а после счёл за лучшее приглядывать. Он это понял и стал писать сам.

— О чём?

— О пустяках, — сказал Свешников. — Раз в два месяца, три страницы: кто болен, кто выздоровел, что нового. Он умный человек, Кранц: он понимал, что раз в губернии есть жандарм, который про них знает, лучше, чтобы этот жандарм узнавал от него.

Морозов записал это себе — не в тетрадь, а в память.

— Так что за обстоятельства?

Свешников достал из-за пазухи сложенный лист.

— Три, — сказал он. — И я вам их изложу, а вы уж судите сами, потому что я в этом деле, признаться, не разбираюсь вовсе.

— И ещё одно, — сказал Свешников, прежде чем перейти к делу. — Александр Петрович, я вам должен сказать, в каком я положении.

— Скажите.

— Я третий год знаю про этот дом и третий год о нём не доношу, — сказал ротмистр. — В пятнадцатом году я написал заключение, что сведения не подтвердились. Это была неправда, и мы с вами оба это знаем.

— Знаем.

— Так вот. Покуда хозяин был жив, у меня было оправдание: я закрывал глаза на богадельню при частном лице. А нынче хозяина нет, и я не знаю, что там будет.

Он посмотрел на Морозова.

— Ежели там начнётся что-нибудь, чего я не смогу прикрыть, — я не стану прикрывать. Я вам это говорю заранее, чтобы после не вышло обиды.

— Разумно, — сказал Морозов.

Первое обстоятельство было такое.

Иван Иванович умер ночью, в своей комнате, один. Нашли его утром, в постели.

Кранц освидетельствовал и записал: смерть от паралича сердца. Это было ожидаемо и никого не удивило: человек не вставал с марта, и в сентябре у него дважды были припадки.

Второе.

За два дня до смерти, восемнадцатого октября, он сжёг часть своих бумаг.

Не все — часть: он велел принести жаровню, сидя в постели разобрал две коробки и сжёг из них десятка полтора тетрадей и всю переписку за последние годы.

Что именно сжёг, никто не знает.

И третье.

Двадцатого утром, когда его нашли, в комнате не оказалось шкатулки, в которой он держал ключи и бумаги.

— Какой шкатулки? — спросил Морозов.

— Небольшой, — сказал Свешников. — Кранц говорит: чёрного дерева, в две четверти. Стояла у него на столе шесть лет.

— Пропала?

— Пропала.

Морозов помолчал.

— Лавр Никитич. А отчего вы полагаете, что это дело?

— Я не полагаю, — сказал ротмистр. — Я вам скажу честно: по всем видимостям человек умер своей смертью, и я бы туда не поехал вовсе. Но Кранц написал мне про шкатулку, а Свищов через день приписал, что в доме неспокойно.

— Как неспокойно?

— А вот приедете и увидите, — сказал Свешников.

Усадьба встретила их так же, как полтора года назад: собаками, забором и работником у ворот.

Только теперь всё это было тише.

Морозов заметил перемену в первую же минуту.

В марте пятнадцатого года усадьба была домом, где живут: пахло щами, в сенях стояли лыжи, во дворе кололи дрова, из библиотеки доносились голоса.

В октябре шестнадцатого дом был домом, где ждут.

Ждали чего — Морозов понял к вечеру: они ждали, что теперь с ними будет.

Хозяин умер.

Одиннадцать человек — девять жильцов, Кранц и Свищов, — жили восемь лет на его деньги, в его доме, по его порядку.

И в одну ночь оказалось, что дома у них нет.

Кранц принял его в кабинете покойного.

Доктор постарел сильнее прочих: ему было под шестьдесят, и за полтора года он сделался стариком.

— Александр Петрович, — сказал он. — Я вам сразу скажу главное, чтобы вы не думали, что я звал вас как душеприказчика. Завещания нет.

— Совсем?

— Совсем, — сказал Кранц. — Я его спрашивал об этом трижды за последний год. Он отвечал: успеется.

— И что теперь будет? — спросил Морозов.

Кранц снял очки.

— Не знаю, — сказал он. — И это, Александр Петрович, самое скверное. Я восемь лет служу при этом доме и восемь лет не спрашивал, откуда деньги. Мне их приносили дважды в год, и я расписывался.

— Сколько в год?

— Одиннадцать тысяч.

— А сейчас?

— А сейчас у меня в конторке четыреста двадцать рублей, — сказал доктор. — На одиннадцать человек и четверых работников. Этого до Рождества.

Морозов посмотрел на полки.

Сто шестьдесят четыре тетради стояли на месте — и теперь их было меньше.

Он сосчитал взглядом: четыре полки полны, пятая наполовину пуста.

— Сколько он сжёг?

— Восемнадцать, — сказал Кранц. — Я считал после.

— За какие годы?

— Не знаю. Он не позволил смотреть.

Морозов подошёл к полкам и стал читать корешки.

Тетради стояли по годам, и годы шли подряд: 1875, 1876, 1877... 1901, 1902, 1903...

Он дошёл до конца и вернулся.

Пропусков не было.

Все годы были на месте, и все — от семьдесят пятого до шестнадцатого.

— Доктор. Тут нет пробелов.

Кранц поднял голову.

— Как нет?

— Так, — сказал Морозов. — Годы идут подряд. Если он сжёг восемнадцать тетрадей, то либо они были не по годам, либо...

Он остановился.

— Либо он сжёг не из этих, — сказал Кранц медленно.

— Именно, — сказал Морозов. — У него было что-то ещё.

Прежде осмотра он поговорил со Свищовым — и это был первый разговор за четыре года, в котором тот выглядел растерянным.

Они сидели на кухне, поздно, когда все разошлись.

— Ты пойми, — сказал Свищов. — Я его двенадцать лет знал. Двенадцать лет он был, и вот его нет.

— Тяжело?

— Странно, — сказал Свищов. — Я, брат, всё думал: он-то останется. Он же не стареет. Я думал: я помру, а он будет ходить.

Он помолчал.

— А вышло — он первый.

Морозов посмотрел на него.

Свищову шёл шестьдесят седьмой год по этому телу и шестьдесят четвёртый по памяти; он двенадцать лет прожил при человеке, который не старел, и, судя по всему, все двенадцать лет держал в голове одну простую мысль: что уж этот-то переживёт всех.

— Гавриил Кондратьевич. Он вам что-нибудь оставил?

— Мне? — Свищов пожал плечами. — Доверенность оставил, я про неё третьего дня узнал от Кранца. И всё.

— Не говорил ничего перед смертью?

— Говорил, — сказал Свищов. — В сентябре, как ему полегчало на неделю. Он меня позвал и сказал: Гавриил, ты, когда меня не станет, за домом присмотри, а Морозов приедет и распорядится.

Морозов положил руки на стол.

— Он так и сказал? Приедет и распорядится?

— Так и сказал.

Осмотр комнаты он произвёл в тот же вечер.

Комната была та же, что в пятнадцатом году: кровать, стол, два стула, умывальник, ни одной лишней вещи.