А третий — человек, которого на разъезде звали Кузьмой и который с весны жил в лесу, в землянке за просекой, и промышлял тем, что собирал по путям то, что падает с поездов.

— Он и краденым не брезгует, — сказал стрелочник. — У нас его гоняли, а он назад.

— Курит?

Стрелочник посмотрел удивлённо.

— Курит, — сказал он. — И, между прочим, папиросы курит хорошие. Мы ещё дивились: откуда у бродяги папиросы.

Кузьму взяли двадцать первого июня, в его землянке за просекой.

Он оказался Кузьмой Анисимовичем Ветровым, сорока шести лет, трижды судимым: в девятьсот двенадцатом за кражу, в двадцать первом за грабёж и в двадцать четвёртом за скупку краденого.

В землянке нашли: узел с вещами, шесть рублей, полкисета папирос «Пушка» и сапоги.

Сапоги были хорошие, яловые, почти новые — и не по ноге Ветрову: велики на два размера.

Ветрова Морозов допрашивал сам и допрашивал по своему порядку: начал с того, за что тому не полагалось ничего.

— Кузьма Анисимович, вы в лесу третий год?

— Третий.

— На что живёте?

— Собираю, — сказал Ветров. — Что с поездов упадёт, то и моё.

— И много падает?

— Летом много, — сказал он. — Дрова, уголь, ежели вагон худой — зерно.

Морозов записывал и не перебивал.

Он выучил за пятнадцать лет: человек, начавший говорить о своём обыкновенном занятии, входит в разговор и после уже не может остановиться так резко, как остановился бы с первого вопроса.

— А вещи?

— И вещи, — сказал Ветров и осёкся.

Морозов не стал развивать.

Он вернулся к этому через час, между прочим, и к тому времени Ветров рассказывал уже сам.

Ветров запирался сутки и сознался на вторые.

Он сознался в том, что двадцать девятого мая нашёл на насыпи человека.

— Живого?

— Мёртвого, — сказал Ветров.

— Точно мёртвого?

— Я его щупал, — сказал он. — Товарищ начальник, я не убивал. Я его нашёл.

— Где?

— На насыпи, у моста. Он лежал лицом вниз.

Дальше он рассказал по порядку.

Он снял с покойника сапоги — хорошие, яловые.

Обшарил карманы: взял шесть рублей, нож и кисет.

А после надел на него старые свои ботинки — «чтоб не голый лежал» — и потащил в болото.

— Зачем в болото?

— А чтоб не нашли, — сказал Ветров. — Ежели найдут — станут искать, кто снял сапоги. А я тут третий год живу, меня первым и возьмут.

— И отчего бросили на полдороге?

Ветров помолчал.

— Он застонал, — сказал он.

Морозов положил перо.

— Что?

— Застонал, — повторил Ветров. — Я его волоку, а он застонал. Я его бросил и убежал.

Морозов записал это дословно, и после, вечером, переписал в тетрадь.

«Онъ его волокъ въ болото и бросилъ, потому что покойникъ застоналъ.

То есть: С. В. Соколовъ живъ единственно оттого, что воръ испугался.

Ещё десять саженъ — и онъ лежалъ бы въ водѣ».

Наколку Морозов отработал отдельно и отработал впервые за пятнадцать лет по-настоящему.

Он знал, что наколки — примета лучшая из всех после увечья: их не снимешь, и всякая что-нибудь означает.

Но что означает — в двадцать седьмом году в Новосибирске не знал никто.

Морозов взялся за это сам.

Он собрал за две недели восемьдесят три описания наколок из дел отдела за пять лет и разложил их по видам.

Вышло четыре разряда.

Первый — тюремные: перстни, кресты, аббревиатуры. Эти означали срок, статью и положение среди своих.

Второй — армейские и флотские: якорь, орёл, полк.

Третий — памятные: имена, даты, «не забуду мать родную».

И четвёртый — просто картинки.

Якорь с буквами «М. Ф.» подходил под второй и третий разом: якорь — флотский знак, а буквы — свои инициалы.

Морозов записал: «Либо служилъ на флотѣ, либо мальчишкою дѣлалъ подъ флотскую».

По возрасту выходило второе: человеку было двадцать девять, во флоте он служить не успевал.

И оттого он вписал в приметы обе версии разом, что после и сыграло: в линейном отделе его узнали именно по наколке.

Оставалось последнее и главное: кто этот человек.

Морозов установил это через неделю и установил тем способом, каким за пятнадцать лет устанавливал чаще всего: по приметам, разосланным туда, где такого могли искать.

Он разослал в восемь мест: в окружной розыск, в линейный отдел дороги, в управления двух соседних округов и в четыре крупные стройки, где в двадцать седьмом году работали тысячи приезжих.

В приметах значилось: возраст, рост, ожог на предплечье, три недостающих зуба и наколка — якорь с буквами «М. Ф.»

Ответ пришёл из линейного отдела на девятый день.

По их сведениям, на строительстве второго пути в мае двадцать седьмого года числился рабочий с такими приметами, выбывший двадцать восьмого мая самовольно.

Звали его Михаил Фомин, двадцати девяти лет, из Вятской губернии.

Он числился в бригаде землекопов и, по отзывам, был человеком тихим.

А двадцать седьмого мая он поссорился с десятником.

Ссора была из-за денег: Фомин утверждал, что ему недоплатили за апрель четырнадцать рублей.

Двадцать восьмого он не вышел на работу.

Двадцать девятого его нашли — верней, нашёл его Ветров.

Десятника звали Прохор Игнатьевич Сурков, сорока двух лет.

Его взяли двадцать восьмого июня, и он сознался на четвёртые сутки.

Суркова Морозов допрашивал вместе с Шумским, и допрашивал четверо суток.

Тот запирался грамотно: признавал ссору, признавал, что искал Фомина двадцать восьмого, и отрицал всё после.

Сломали его двумя вещами.

Первой — ремнём: при обыске у него нашли ремень, и на ремне, в четырёх вершках от пряжки, была вытертость, какой не бывает от носки, — от натяжения в одном месте.

Врач, осмотрев след на шее Фомина и ремень, дал заключение: ширина совпадает.

А второй — деньгами.

Морозов поднял ведомости бригады за апрель и май и посчитал.

По ведомости Фомину за апрель причиталось восемьдесят два рубля, а выдано семьдесят восемь.

И не ему одному: у шестерых из четырнадцати в бригаде сходилось не всё.

Всего за два месяца не сошлось на девяносто один рубль.

— Прохор Игнатьевич, — сказал Морозов. — Вы у своих брали по четыре-пять рублей с человека.

Сурков молчал.

— И оттого испугались, когда Фомин пошёл жаловаться.

Он не собирался убивать.

Он пошёл за Фоминым двадцать восьмого вечером, чтобы поговорить, и догнал у моста через Издревую.

Разговор кончился дракой.

Фомин был моложе и сильнее; Сурков в драке схватил его сзади за шею ремнём — и, по его словам, держал недолго.

— Сколько?

— Не знаю, — сказал Сурков. — Покуда не обмяк.

Он бросил тело на насыпи и ушёл.

Он не проверял, мёртв ли.

Морозов дописал протокол и посидел над ним.

Из показаний выходило, что двадцать восьмого мая двадцать седьмого года Михаил Фомин, землекоп, двадцати девяти лет, был задушен ремнём на насыпи у сто девятой версты из-за четырнадцати рублей.

И что он не умер.

Он пролежал ночь и половину следующего дня, и в нём — Морозов записал это осторожно, как записывал всё, чего не мог объяснить, — двадцать девятого мая очнулся другой человек.

Глава 5 (145)

Дело Суркова Морозов сдал в июле, и сдал не сам: он передал его Шумскому, а Шумский довёл до суда.

В деле значилось: убийство Фомина М. И., землекопа, совершённое десятником Сурковым П. И. на почве личной ссоры.

И была оговорка, которую Морозов вписал сам и на которой настоял.

«Потерпѣвшій отъ полученныхъ поврежденій не умеръ. Въ настоящее время живъ, но памяти о происшедшемъ не имѣетъ и личности своей не помнитъ».

Это была правда.

И это была первая за пятнадцать лет бумага, в которой Морозов написал правду о таком человеке.

Суркова судили в октябре и дали ему восемь лет за покушение на убийство.

Ветрову дали полтора года за ограбление и попытку сокрытия.