Морозов сел с ней за стол, велел подать чаю и стал спрашивать не о деле, а о сыне.
Пётр Гущин, двадцати шести лет, был у неё третьим и последним: двое старших умерли детьми, муж умер в девятьсот девятом. Работал в деревне. Женат не был. Призван в августе.
— Грамотный?
— Грамотный, — сказала она с гордостью. — Три класса кончил и всё письма писал.
— Письма при вас?
Она развязала платок и достала.
Их было девять, и Морозов читал их все, по порядку, при ней, целый час.
Письма были обыкновенные солдатские: жив, здоров, кланяюсь, погода дурная, кормят ничего.
Ранение — в сентябре, под Варшавой, в бедро навылет. Госпиталь в Минске, потом санитарный поезд, потом Москва.
С октября письма пошли из Москвы, из лазарета при Мариинском училище на Софийской набережной, и стали подробнее: видно было, что человек в тепле, сыт и что ему нечем занять время.
Он писал о том, что рана заживает; что доктор хороший; что кормят хорошо и что дамы-попечительницы приносят гостинцы; что в палате их двадцать четыре и что сосед его, ярославский, играет на гармони.
А в письме от третьего ноября — за девять дней до смерти — было следующее.
«Мамаша, доношу вамъ, что комиссія меня признала годнымъ и послѣ Рождества отправятъ обратно въ полкъ. Нога ходитъ, только къ погодѣ ноетъ.
Тутъ у насъ говорятъ, что можно и не ѣхать, ежели дать. Нашъ фельдшеръ такъ и сказалъ: было бы триста рублей, и была бы бумага, что негоденъ. Только гдѣ намъ триста рублей.
Я ему сказалъ, что это неправильно и что ежели такъ, то я до начальства дойду.
Вы не безпокойтесь, я до Рождества дома не буду, а весной, Богъ дастъ, свидимся».
Морозов прочёл это письмо трижды.
Потом посмотрел на дату следующего документа.
Извещение о смерти от воспаления лёгких. Двенадцатое ноября.
Девять дней.
— Аксинья Тимофеевна, — сказал он. — Это письмо я у вас возьму под расписку.
Она посмотрела на него.
— Стало быть, правда, — сказала она. — А то мне в лазарете сказали: старуха, у тебя горе, ты и выдумываешь.
— Пока ничего не правда, — сказал Морозов. — Пока это только письмо. Но я вам обещаю одно: я узнаю, отчего умер ваш сын, и скажу вам, что бы там ни было.
Женщина помолчала.
— А ежели он и вправду от лёгких?
— Тогда я вам так и скажу.
— И покажете?
— И покажу, — сказал Морозов. — Бумагой, с подписью врача, который его смотрел.
— Аксинья Тимофеевна, ещё два вопроса. Кто вам сказал в лазарете, что вещей не осталось?
— Фельдшер, — сказала она. — Молодой такой, вежливый. Он со мной и говорил, и он же меня и провожал.
— Имя?
— Не сказывал.
— А что вы спрашивали?
— Я спрашивала, где могилка, — сказала она. — Он сказал: на Дорогомиловском, в общей. А я говорю: как в общей, у меня деньги есть на отдельную, я корову продала. А он говорит: поздно, бабка, три недели прошло.
Морозов записал и это.
Она посидела, сложив руки на коленях, и вдруг сказала:
— Барин, а вы отчего мне верите? Мне везде говорят: война, мрут тыщами, кто там разбирать будет.
Морозов подумал, как ответить, и ответил честно.
— Оттого, что вы правы, — сказал он. — Мрут тысячами, и разбирать некому. Это и есть самое подходящее время, чтобы убивать поодиночке.
В лазарет при Мариинском училище Морозов поехал на другое утро, взяв с собой Гвоздёва.
Гвоздёв по дороге молчал, а у самых ворот сказал:
— Ваше высокоблагородие. Я вам скажу, а вы не серчайте.
— Говорите.
— Дурное это дело, — сказал надзиратель. — И не оттого дурное, что трудное. А оттого, что нам его не простят.
— Кто?
— Никто, — сказал Гвоздёв. — Ни военные, ни городские, ни публика. Нынче, ваше высокоблагородие, лазарет — это святое. Туда дамы ездят, там великие княгини бывают. А мы туда придём и станем спрашивать, отчего солдат помер.
Морозов посмотрел на него.
— Спиридон Афанасьевич, вы хотите, чтобы я отказался?
— Нет, — сказал Гвоздёв. — Я хочу, чтоб вы знали, куда идёте. Я-то с вами пойду.
— Отчего?
Надзиратель помолчал.
— У меня зять в декабре под Лодзью убит, — сказал он. — Мне теперь всё одно.
Лазарет был из хороших: содержался на средства городского управления и купеческого общества, помещался в трёхэтажном училищном здании на Софийской набережной, имел двести кроватей, двух врачей, четырёх фельдшеров и полтора десятка сестёр.
В вестибюле пахло карболкой и щами. По коридору ходили выздоравливающие в серых халатах. У окна двое играли в шашки.
Заведующим был доктор Крутицкий, Валерьян Осипович, — человек лет пятидесяти, крупный, громкий, с седеющей бородой и с манерой отвечать прежде, чем дослушает.
Он принял Морозова через сорок минут.
— Сыскная полиция? — сказал он с порога. — По какому это поводу?
— По заявлению о пропаже имущества умершего.
— Какого умершего?
— Рядового Гущина Петра. Умер двенадцатого ноября.
Крутицкий позвонил, велел принести книгу и, пока несли, говорил не останавливаясь: что у него за три месяца прошло тысяча двести человек, что он не в состоянии помнить всякого, что вещи умерших сдаются по описи и что если у них что-то пропало, то виноват не лазарет, а санитары, которых теперь берут с улицы.
Книгу принесли.
Морозов посмотрел.
«Гущинъ Пётръ Ивановъ, ряд., 26 л. Поступилъ 8 октября. Пулевое раненіе бедра. Выбылъ 12 ноября — умеръ. Причина: воспаленіе лёгкихъ».
— Кто его смотрел?
— Ординатор Земцов.
— Могу я с ним говорить?
— Не можете, — сказал Крутицкий. — Он с двадцатого ноября мобилизован и отправлен в действующую армию.
Морозов записал и это.
— А вскрытие производилось?
Заведующий посмотрел на него с раздражением.
— Милостивый государь, у меня в ноябре умерло девятнадцать человек. Вы полагаете, я девятнадцать вскрытий делал?
— Не полагаю. Я спрашиваю.
— Не производилось, — сказал Крутицкий. — Причина смерти установлена лечащим врачом клинически. Это, если вы не знаете, обыкновенный порядок.
— А в каких случаях вскрытие производится?
— Ежели причина неясна, — сказал заведующий. — Или ежели есть основания подозревать насильственную смерть.
Морозов кивнул.
Он получил всё, что мог получить в первый день: врач, писавший заключение, отправлен на фронт; вскрытия не было; тело похоронено три недели назад.
То есть дело было мёртвое.
Уже прощаясь, в дверях, он спросил:
— Валерьян Осипович, а комиссия у вас когда заседает?
Крутицкий, уже отвернувшийся к бумагам, поднял голову.
— Какая комиссия?
— По освидетельствованию выздоравливающих. Которая решает, кого в строй, кого в тыл, кого вовсе.
— Раз в две недели, — сказал заведующий. — А вам это зачем?
— По делу, — сказал Морозов.
И, выходя, отметил про себя одну вещь.
За весь разговор доктор Крутицкий ни разу не спросил, что именно пропало у покойного.
Глава 2 (72)
Дело было мёртвое, и Морозов начал его так, как начинал все мёртвые дела: не с покойника, а с устройства.
Это была метода, выработанная им ещё в прежней жизни и подтверждённая здесь.
Когда нет тела, нет свидетелей и нет улик, остаётся один путь: понять, как устроено то место, где произошло дело. Всякое преступление совершается не в пустоте, а внутри порядка, и всякий порядок имеет щели, в которых оно только и возможно.
Найди щель — и найдёшь того, кто в неё пролез.
Три дня он разбирался, как в военное время человек попадает из лазарета обратно на фронт.
Устройство оказалось простое и оттого удобное для злоупотреблений.
Раненый, поступивший в лазарет, лечился до тех пор, покуда врач не признавал его годным к освидетельствованию. После этого он представлялся комиссии.
Комиссия заседала при лазарете и состояла из трёх лиц: врача лазарета, представителя воинского начальника и ещё одного врача со стороны.