— Оттого что не копают?
— Оттого что копают все, — сказал Ляпунов. — Это, милостивый государь, всё равно что завести дело о том, что мужики ловят рыбу. Бугры копали до нас, копают при нас и будут копать после нас. По закону на раскопки нужен открытый лист Археологической комиссии. Открытых листов по моему уезду за шесть лет выдано... — он подумал, — два. Один Академии наук, второй какому-то приват-доценту.
— А без листа?
— А без листа — вся губерния, — сказал Ляпунов. — И преследовать я их не могу, потому что мне некем и не за что: это дело не уголовное, а по ведомству просвещения. Я вам больше скажу: я про эти находки узнаю случайно, когда мужики из-за них подерутся.
Морозов слушал внимательно.
Он ехал сюда, представляя себе организованный промысел: артели копателей, скупщики, каналы вывоза.
А оказалось — море. Сорок тысяч переселенцев, копающих землю под колодцы, погреба, фундаменты и картофельные ямы, на земле, где под каждым третьим бугром что-нибудь лежит.
Из этого моря кто-то одиннадцать лет выуживал сорок восемь определённых предметов.
— Пётр Афанасьевич, — сказал он. — А кто у вас скупает?
И вот тут молодой чиновник впервые посмотрел на него по-другому.
— Вот это, — сказал он, — вопрос по существу. Скупщики есть, и я их знаю наперечёт: в Тюмени трое, все при пристани, все с патентами, торгуют старьём и мехом. Только вам, я думаю, нужны не они.
— А кто?
— А тот, кто приезжает, — сказал Ляпунов. — Александр Петрович, у нас тут раз в год бывает ярмарка, и на ярмарку съезжается пол-Сибири. Так вот, третий год подряд по деревням перед ярмаркой ездит человек и скупает старину. Не всё подряд: он спрашивает определённое. Платит вдвое против здешней цены и не торгуется.
Морозов положил руки на колени, чтобы они лежали спокойно.
— Вы его видели?
— Не видел, — сказал Ляпунов. — Мне о нём докладывал урядник из Успенской волости, и докладывал не по делу, а между прочим: дескать, ездит барин, скупает чудское, мужики довольны. — Он помолчал. — А я, знаете, тогда запомнил и вот отчего. Урядник прибавил одну подробность, и она мне показалась дикой.
— Какую?
— Что барин этот, — сказал Ляпунов, — спрашивает у мужиков не только вещь. Он спрашивает, не помирал ли кто в доме, где она лежала.
Глава 2 (62)
В Успенскую волость Морозов выехал на третий день, и выехал не один: Ляпунов дал ему урядника, а Свищов поехал сам, объявив это так, будто иначе и быть не могло.
— Хозяин велел? — спросил Морозов.
— Хозяин велел тебе не мешать, — сказал Свищов. — А ехать со мной он не запрещал. Ты, брат, тут дороги не знаешь и говора не понимаешь. Через день бы вернулся ни с чем.
Урядник, Тимофей Ильич Бурмакин, оказался человеком лет сорока пяти, ширококостным, немногословным и знающим свой участок так, как городовой знает свой перекрёсток.
Ехали двое суток на перекладных: тракт, паром через реку, просёлок.
Дорога эта стоила Морозову больше, чем все четверо суток от Москвы.
Сибирский тракт в мае был не дорогой, а направлением: две колеи в чёрной грязи, разбитые обозами до полуаршинной глубины. Телега шла шагом. На третьем часу Морозов перестал держаться за грядку и стал держаться за собственный бок, где полгода назад его зашивали.
— Тимофей Ильич, — спросил он. — А зимой лучше?
— Зимой хорошо, — сказал Бурмакин. — Зимой по санному пути за сутки.
— А летом?
— А летом сохнет. В июле хорошо.
— Стало быть, в году два месяца, когда можно ездить.
— Три, — сказал урядник с достоинством.
Морозов записал и это — не для дела, а для себя, потому что за полтора года выучил простое правило: чтобы понять, как в этом веке устроено преступление, надо сперва понять, как устроена дорога.
Здесь дорога была устроена так, что человек, увёзший вещь из деревни в мае, к июню оказывался за пятьсот вёрст, и найти его было нельзя ничем.
Морозов смотрел по сторонам и складывал.
Земля здесь была другая. Не то чтобы лучше или хуже московской — просто её было много, и она лежала без хозяина: берёзовые колки, болотца, ковыль, распаханные квадраты новых заимок, между которыми на десять вёрст не встречалось ни одного человека.
И на этой земле, куда ни глянь, стояли бугры.
Морозов заметил их на второй день. Небольшие холмы, поодиночке и группами, поросшие травой, — по два-три на версту, а местами по десятку.
— Это что?
— Бугры, — сказал Бурмакин. — Могилы чудские.
— Чьи?
— А кто их знает. Старые. Мы их так и зовём — чудь.
— Их много?
Урядник поглядел на него с недоумением, как глядят на человека, спросившего, много ли в лесу деревьев.
— Их тут тысячи, ваше высокоблагородие, — сказал он. — По всей степи. Иные распахали давно, иные стоят.
Деревня называлась Тарасовка и была новая: заведена в девятьсот восьмом, при первом большом переселении.
Двадцать четыре двора, все с белыми свежими венцами, ни одного дерева выше человека, ни одной старой избы. Посреди — колодец и часовня, срубленная в прошлом году.
Всё выглядело так, как выглядит место, где люди живут шестой год и ещё не решили, останутся ли.
Встречал их староста — крепкий мужик лет пятидесяти по фамилии Дубовик, из первых водворённых, — и встречал с той настороженной вежливостью, с какой в деревне встречают начальство, приехавшее не за податями.
Морозов объяснил, зачем приехал: по делу об убийстве в Москве, при убитом найдена вещь, найденная здесь, надо установить происхождение.
Староста выслушал и заметно расслабился.
— Это про Прохора, что ли? — спросил он. — Про Скоблина?
— Про него.
— Знали, знали, — сказал Дубовик. — Он у нас с девятого года сидел, на дальнем конце. Не выдержал.
— А как узнали?
— Брат отписал, — сказал староста. — Что убили в Москве, на вокзале. Мы за него молебен служили. И за ребят.
Дальше пошёл длинный, обстоятельный, деревенский разговор, из которого Морозов за три часа узнал больше, чем из всех московских бумаг.
Скоблины приехали в девятьсот девятом. Взяли надел на дальнем конце, у самого колка. Строились сами: сперва землянка, на второй год изба.
Первые два года шли ничего. На третий вымерзла рожь. На четвёртый пал скот — не у них одних, по всей волости была сибирская язва.
В двенадцатом умерла жена. В тринадцатом, летом, двое младших: «горячка была, у многих ребята померли».
А весною четырнадцатого Прохор продал избу, лошадь и надел и уехал с двумя старшими.
— Кому продал?
— Куприянову, — сказал староста. — У нас Куприянов скупает. Он тут второй по достатку.
Морозов записал фамилию.
— А как он тут стал вторым по достатку? — спросил он. — Приехали все в одно время и с одинаковой ссудой.
Дубовик посмотрел на него и ответил не сразу.
— Он с деньгами приехал, — сказал староста. — Продал в России хорошо и сюда с деньгами. А тут, ваше высокоблагородие, кто с деньгами — тот через шесть лет и первый. Мы ведь как: первый год землянка, второй изба, третий недород — и пошёл занимать. А занимать не у казны же.
— У Куприянова.
— У кого ж ещё.
— А колодец?
Дубовик поднял брови.
— Какой колодец?
— Прохор писал брату, что нашёл вещь, когда рыл колодец.
— А-а, — сказал староста. — Так он не колодец рыл. Он погреб рыл. У него изба на бугре стоит, он под избой погреб копал, в позапрошлом году.
Морозов очень медленно поднял голову.
— На бугре?
— На бугре, — сказал Дубовик буднично. — А что? У нас половина изб на буграх. Оно и правильно: место сухое, высокое, вода не подходит. На буграх и ставятся.
Свищов, сидевший до сих пор молча в углу, посмотрел на Морозова и чуть заметно кивнул.
Позже, выйдя во двор, он сказал вполголоса:
— Ты теперь понял, отчего он тебя сюда тащил?
— Понял.
— Ну скажи.
— Оттого, что в Петербурге я думал, что охотятся за редкостью, — сказал Морозов. — Сорок восемь предметов, одиннадцать лет, список на сорока одном имени. А тут выходит, что вещи лежат под каждым третьим бугром, и на этих буграх люди ставят избы, потому что там сухо.