«Стало быть, они и здѣсь».

Человек с сибирскими сапогами, с глиной под ногтями и с вещью из кургана.

В Москве, в апреле четырнадцатого года.

За три недели до срока, назначенного ему на станции Тюмень.

Глава 2 (57)

Опознавать покойника Морозов начал не с ночлежек.

— По ночлежкам мы пройдём, — сказал он Гвоздёву, — и ничего там не найдём. Он в Москве человек новый: сапоги сибирские, полушубок починен дома. Он приехал не позже как за неделю.

— Откуда знаете?

— Оттуда, что полушубок ещё не завшивел, — сказал Морозов. — В московской ночлежке за неделю всякая одежда становится общей собственностью насекомых. А у него чисто.

— Стало быть, он не в ночлежке жил.

— Стало быть, он в ночлежке ночевал недолго или не ночевал вовсе. Едем на пункт.

Переселенческий пункт стоял у Рязанского вокзала: длинные бараки, кухня, баня, контора, амбулатория и постоянная толпа — мужики, бабы, дети, узлы, сундуки, самовары, куры в корзинах.

Через этот пункт из Москвы на восток шли те, кто продал в деревне всё и ехал на казённый надел в Сибирь.

А обратно, навстречу, шли другие.

Их называли обратниками.

Заведующий пунктом, чиновник переселенческого управления по фамилии Ржевусский, оказался человеком усталым, худым и на редкость толковым.

— Обратники, — сказал он, когда Морозов объяснил, зачем пришёл. — Да, у нас их много. По прошлому году через московский пункт прошло на восток восемьдесят тысяч душ, а обратно — тысяч семь.

— Отчего возвращаются?

— Оттого, что не выходит, — сказал Ржевусский. — Кому земля досталась негодная, кто хворью не выдержал, кто лошадь потерял, у кого дети померли. Едут два года, обживаются два года, а после снимаются и едут назад — уже без надела, без лошади и без денег.

— И где они у вас?

— Нигде, — сказал заведующий. — Вот в этом всё и дело, милостивый государь. Тех, кто едет туда, ведёт казна: их считают, кормят, лечат, дают ссуду. А тех, кто едет обратно, казна не ведёт никак. Они для неё неудача. Их не считают и не кормят, и на моём пункте им места не положено.

— И куда они деваются?

Ржевусский посмотрел на него.

— В город, — сказал он. — Прямо туда, на площадь. Приезжают, ночуют где придётся и добираются в свои губернии как умеют. Вы, я думаю, и нашли одного такого.

— Отчего вы так думаете?

— Оттого, что вы описали сапоги, — сказал заведующий. — Такие шьют за Уралом. У человека, ехавшего туда, их быть не может: он ещё не обжился. А у обратника — сплошь. Это, знаете, единственное, что они оттуда вывозят: сапоги и болезни.

Морозов записал.

— Списки у вас есть?

— Обратников — нет. Есть у железной дороги: они едут по льготному тарифу, а на льготу выправляется свидетельство. По этому свидетельству их считают в Челябинске и в Сызрани.

— А в Москве?

— А в Москве, — сказал Ржевусский, — им уже никто не рад.

Он помолчал и прибавил, глядя в окно, за которым во дворе пункта галдела очередь за кипятком:

— Я тут шестой год, милостивый государь. Тех, кто едет туда, я провожаю с лёгким сердцем: там земля, там будет. А обратников боюсь.

— Отчего?

— Оттого, что человек, у которого не вышло, — самый беззащитный человек на свете, — сказал заведующий. — Он два года верил, всё продал, всё вытерпел, а после сдался. Он едет домой, где над ним будут смеяться, и в кармане у него последние деньги. Такого обмануть легче лёгкого: ему уже всё равно.

— И кто их обманывает?

— Кто угодно. Артельщики, что зовут в номера. Скупщики, что берут за четверть цены. Ходатаи, что берутся выправить бумагу на новый надел. Игроки в поезде. — Он посмотрел на Морозова. — А иногда, я думаю, и хуже. Только ко мне они уже не приходят: у меня для них места нет.

Морозов записал и это.

Место, где сходятся дороги, и человек, у которого не вышло. В его прежней жизни это называлось бы иначе и происходило бы в других декорациях, а по существу было бы то же самое: кто-то всегда стоит у выхода и подбирает тех, кто выходит последним.

Со свидетельствами вышло долго.

Три дня Бекетов писал отношения в управление Московско-Казанской дороги и в контрольную часть; на четвёртый Гвоздёв сходил к знакомому кассиру и принёс то же самое за полтора часа.

Бекетов, узнав об этом, был оскорблён — не за себя, а за порядок.

— Александр Петрович, — сказал он, — сведения, полученные таким способом, к делу не подошьёшь.

— Не подошьёшь, — согласился Морозов. — Мы по ним найдём человека, а после запросим то же самое официально и подошьём ответ. Аполлинарий Львович, вы за одиннадцать лет службы в столице выучились делать всё правильно. Здесь придётся выучиться делать сначала быстро, а после правильно.

— Это, простите, софистика.

— Это Москва, — сказал Морозов. — И, между нами, в Петербурге ровно то же самое, только там об этом не говорят вслух.

За апрель месяц по льготному переселенческому тарифу в обратном направлении через Москву проследовало сто девяносто шесть человек.

Из них одиноких мужчин от тридцати пяти до сорока пяти лет — двадцать два.

Список этот Морозов разбирал двое суток, и разбирал не один: Бекетов взял на себя сверку с железнодорожными ведомостями, Гвоздёв — обход тех, кто уже отметился в московских ночлежках по видам на жительство.

Работа была та самая, за которую в его прежней жизни отвечала машина: сличить два списка, отсеять несовпадающих, оставить пересечение.

Здесь это делалось руками, и здесь это заняло двое суток вместо двух секунд.

И здесь, в отличие от машины, всякая строка была человеком, о котором приходилось выяснять, жив ли он.

Морозов взял список и начал сокращать.

Первым делом — по губерниям выхода: покойный, судя по говору... впрочем, говора его никто не слышал. Тогда по другому: по маршруту. Человек, ехавший в свою губернию, из Москвы должен был двигаться дальше, и билет ему выправлялся на конкретную дорогу.

Одиннадцать ехали на юг и юго-запад — Курск, Орёл, Полтава.

Семеро — на север и запад.

Четверо брали билет до Москвы и дальше не значились.

Четверо.

— Спиридон Афанасьевич, — сказал Морозов. — Вот наши четверо. Один из них лежит в мертвецкой.

Установили за два дня.

Двое из четверых нашлись живыми: один третью неделю жил у зятя в Дорогомилове и пропивал остатки, второй уехал в Тверь пятнадцатого числа.

Третий, по фамилии Мокеев, найден не был вовсе.

А четвёртый совпал.

Прохор Тимофеевич Скоблин, сорока одного года, крестьянин Пензенской губернии, Чембарского уезда. Выехал с семьёй в Сибирь в девятьсот девятом году по переселенческому свидетельству. Возвращался один, по льготному тарифу, свидетельство выправлено в Тюмени двадцать девятого марта тысяча девятьсот четырнадцатого года.

В Тюмени.

Морозов перечитал строку три раза и положил лист.

— Ваше высокоблагородие? — сказал Гвоздёв.

— Ничего, — сказал Морозов. — Едем в мертвецкую.

Прежде опознания Морозов сходил к московскому прозектору — не в Лефортово, а в мертвецкую при Мясницкой больнице, куда свезли покойного.

Здешний прозектор был немолод, вял и заниматься лишним не желал.

— Удар тупым орудием, затылочная область, — сказал он. — Смерть почти мгновенная. Что вам ещё?

— Мне ещё желудок, — сказал Морозов.

— Помилуйте, зачем?

— Затем, что я хочу знать, ел ли он в последние часы и что именно. Если он ел в трактире, я найду трактир. А если не ел вовсе — значит, шёл откуда-то, где не кормят.

Прозектор посмотрел на него, как смотрят на человека, придумавшего лишнюю работу, но сделал.

В желудке оказались хлеб и чай — и больше ничего.

— Стало быть, ужинал в чайной, — сказал Морозов. — Дешёвой. За пятак.

— И что вам это даёт?

— Пока ничего, — сказал Морозов. — А после будет давать час времени.

Опознали его на другой день, и опознали двое.