И прежде всего сходил в тюрьму.
Не по делу: он попросил у Лаптева разрешения посмотреть тюремные книги и просидел над ними два дня.
В Ново-Николаевской тюрьме, устроенной на триста мест, сидело шестьсот двенадцать человек.
Морозов выписал из книг всех: имя, статью, срок, откуда, когда поступил.
Работа заняла два дня и показалась Лаптеву блажью.
— Александр Петрович, вам-то они на что? Они сидят.
— Они выйдут, — сказал Морозов.
— Через восемь лет.
— Кто-нибудь и раньше.
Он сказал это, не имея в виду ничего определённого, — и после, в марте, перечитывал эту запись в тетради с неприятным чувством.
Он объяснил Лаптеву, чего хочет, в первый же вечер и объяснил на бумаге.
Он предложил завести три вещи.
Первую: алфавитный указатель всех, кто за последние три года проходил по делам — обвиняемым, подозреваемым или задержанным. С приметами, кличками, адресами и указанием дела.
Вторую: указатель по способу — то есть по тому, как совершено преступление: со взломом, с подбором ключа, с влезанием в окно, с подлогом бумаги.
И третью: указатель похищенного.
— Зачем? — спросил Лаптев.
— Затем, что вы раскрываете двести краж из полутора тысяч, — сказал Морозов. — А если у вас будет указатель по способу, вы через полгода увидите, что триста из этих полутора тысяч сделаны одними и теми же руками.
Исправник посмотрел на него.
— Это в столицах так делают?
— В Петербурге отчасти, — сказал Морозов. — В Москве хуже.
Он не стал прибавлять, что видел такие картотеки в другом месте и в другом веке и что там они помещались не в шкафах.
Лаптев дал ему двух писарей и комнату во втором этаже.
Писарей ему дали двоих, и оба стоят упоминания.
Первый, Кузьменко, лет сорока, служил в управлении девять лет и писал быстро, красиво и совершенно бессмысленно: он переписывал что угодно, не читая.
Второй, Шумский, был из студентов реального училища, девятнадцати лет, взят на службу по бедности.
Он читал.
На третий день он поднял голову и спросил:
— Александр Петрович, а зачем два указателя? Ежели человек в первом есть, зачем он ещё и во втором?
— Оттого, что в первом он по фамилии, а во втором — по тому, как работает, — сказал Морозов. — Вы поймите: фамилию мы знаем не всегда. А как влезли в окно — знаем всегда.
Шумский подумал.
— Стало быть, второй указатель для тех, кого мы не знаем.
— Именно.
— Так его и надо вести первым, — сказал студент.
Морозов посмотрел на него и подумал, что за четыре года это первый человек в этом веке, который дошёл до этого сам, за три дня.
Морозов работал по двенадцать часов и к первому марта успел немногое: пятьсот шестьдесят карточек по людям и сто двадцать по способам.
Это была капля.
Но за эти десять дней он выучил город.
Он выучил его так, как выучивал всякий город за четыре года: не по улицам, а по делам.
И выучил ещё одно, чего в Петербурге и Москве не было.
В Ново-Николаевске почти не было бедных в том смысле, в каком они были в столицах.
Не было потомственной нищеты: ночлежек с людьми в третьем поколении, кварталов, где живут пятьдесят лет одинаково плохо, Хитровки и Сенной.
Здесь бедные были новые: приехали два года назад, не устроились и живут в Закаменской в развалюхе.
И всякий из них полагал, что это временно.
Морозов записал это и приписал: «Городъ, гдѣ всѣ полагаютъ, что нынѣшнее ихъ положеніе временное, работаетъ вдвое и терпитъ вчетверо.
А ежели они однажды сообразятъ, что оно не временное, — вотъ тогда и будетъ худо».
Из пятисот шестидесяти карточек складывалось следующее.
Что в Ново-Николаевске четыре разряда преступного люда, и разряды эти почти не пересекаются.
Первый — свои, местные, выросшие тут: воры-домушники, скупщики, шулера. Их немного, человек полтораста, и они друг друга знают.
Второй — пришлые: те, кто приехал за последние годы с волной. Этих больше всего, и они опаснее, потому что их никто не знает в лицо.
Третий — беглые. Ново-Николаевск стоит на дороге, и через него идут все: бежавшие с каторги, с поселения, с работ, из плена.
И четвёртый, о котором Морозов узнал только здесь.
Пленные.
В городе с пятнадцатого года стоял лагерь для военнопленных — один из крупнейших в Сибири, тысяч на десять человек, в военном городке за Каменкой.
Австрийцы, венгры, немцы, чехи, славяне.
Часть их работала: на мельницах, на строительстве, в мастерских, у частных лиц. Часть сидела за проволокой.
И часть — Морозов насчитал по карточкам сорок один случай за два года — бежала.
— Куда они бегут? — спросил он у Лаптева.
— Никуда, — сказал исправник. — Бегут они, Александр Петрович, не в Австрию, а из лагеря. Их ловят через неделю в городе, на квартирах, у баб.
— И что с ними делают?
— Возвращают.
Морозов записал и это.
Февраль в Ново-Николаевске оказался холоднее московского и суше.
Морозов, ходивший пешком, выучил за две недели, чего стоит сибирская зима без привычки: на двадцати пяти градусах при ветре с Оби лицо схватывает за десять минут.
Он купил на базаре шапку и рукавицы и записал расход.
И отметил ещё одно, к делу не относящееся.
В этом городе на улицах было много детей.
Не беспризорных — обыкновенных, гуляющих: город был молодой, семьи в нём были молодые, и на семьдесят тысяч жителей приходилось школьников больше, чем он видел где-либо.
Он записал и это, а после, в тетради, приписал:
«Городъ, гдѣ много дѣтей, — городъ, который полагаетъ, что у него есть будущее».
Двадцать пятого февраля он подал Лаптеву записку на четырёх листах — первую свою записку в этом городе.
В ней излагалось, что при таком составе населения и при отсутствии сыскной части раскрываемость иначе как случайной быть не может; что городу необходимо сыскное отделение хотя бы из четырёх чиновников; что стоить это будет около шести тысяч в год; и что расход этот окупится в первый же год возвращённым имуществом.
Лаптев прочёл, вздохнул и подписал.
— Пошлю в губернию, — сказал он. — В Томск.
— И что будет?
— А ничего не будет, — сказал исправник. — В губернии нынче не до нас. Там второй месяц пишут о том, что в столицах неспокойно.
Он оказался прав дважды.
Ответа из Томска не пришло.
А второго марта, в четверг, в Ново-Николаевск пришла телеграмма о том, что в Петрограде переворот.
Глава 2 (102)
Телеграмма пришла второго марта, к вечеру.
Она была не одна: в тот день на телеграф Ново-Николаевска пришло с десяток сообщений, и все они противоречили друг другу.
В одной говорилось о беспорядках в Петрограде. В другой — о том, что Государственная дума образовала комитет. В третьей — что порядок восстановлен.
Город узнал об этом третьего марта.
Морозов запомнил этот день по часам, потому что был в тот день на службе с восьми утра.
К десяти в управление пришёл первый слух.
К полудню на Николаевском проспекте стояли группами и читали телеграммы, вывешенные у редакции «Алтайского дела».
К двум часам появились красные банты.
Морозов, вышедший в третьем часу из управления, прошёл по проспекту до собора и обратно и увидел то, что после записал в тетрадь дословно.
Он увидел город, который не знал, что делать, и оттого делал то, что видел в газетах.
Толпа была не толпа: люди стояли кучками по десять-двадцать человек, читали, спорили и расходились. Гимназисты бегали с листовками. Кто-то у Городского корпуса произносил речь, и его слушали человек сорок.
Ни выстрелов, ни драк, ни битых стёкол.
И — что Морозов отметил особо — ни одного городового на улице.
Морозов, вернувшись в тот вечер домой, сел и записал в тетради то, что обдумывал четыре года.
«3 марта 1917 г.
Началось.
Я зналъ это число съ 1913 года и четыре года представлялъ себѣ, какъ оно будетъ выглядѣть.