И были пятеро крестьянских парней, признанных годными и умерших от того, что их положили к окну.

Морозов знал, как это называется в его прежней жизни. Там для этого был отдельный термин и отдельная процедура: происшествие без злого умысла, при котором вина распределяется между несколькими лицами так, что ни на одном не сходится.

Там за это отвечали. Не судом — приказом, отставкой, изменением правил.

Здесь для этого не было даже слова.

Прежде записки он проверил себя в последний раз — и проверил у того, кто мог возразить.

Он поехал к городскому санитарному врачу, Аркадию Львовичу Бенедиктову, и изложил свои цифры и свои измерения.

Врач слушал, кивал и под конец сказал:

— Вы всё правильно посчитали, и вывод ваш верен, и вы напрасно приехали ко мне.

— Отчего напрасно?

— Оттого, что я это знаю, — сказал Бенедиктов. — Я это знаю с сентября. Я подавал докладную в октябре: о температуре в лазаретах, о размещении, об одеялах. Знаете, что мне ответили?

— Что?

— Что в военное время требования санитарного надзора подлежат исполнению по мере возможности, — сказал он с расстановкой. — По мере возможности, милостивый государь. Это, если хотите, самые страшные четыре слова в русском языке.

Он снял очки.

— Пишите. Может, от полиции подействует. От медицины не действует.

По дороге он зашёл в трактир, сел и просидел час, ничего не заказав, кроме чаю.

Он думал о том, что впервые за полтора года довёл дело до конца и не получил ни обвиняемого, ни удовлетворения.

И о том, что это, вероятно, и есть настоящая работа: не поймать виноватого, а установить, отчего это произошло, и сказать вслух, чтобы не повторялось.

В прежней его жизни это называлось разбором причин и делалось после всякого происшествия обязательно, машиной, за четверть часа.

Здесь этого не делал никто.

Морозов вернулся в отделение и до полуночи писал.

Он писал не постановление — постановление по этому делу было простое и короткое: в части, касающейся смертей, производством прекратить за отсутствием состава.

Он писал докладную записку.

Она вышла на девяти листах, и в ней было следующее.

Сведения о пяти смертях, с числами, именами и совпадениями.

Сравнение с сорока одним признанным негодным.

Описание помещения команды выздоравливающих: размеры, окна, расстояние от кроватей до рам, температура, измеренная им лично трижды в течение дня, — четырнадцать градусов у печи и восемь у окна.

Порядок выдачи одеял.

И заключение, которое он переписывал четыре раза и оставил в самом сухом виде, какой смог:

«На основаніи изложеннаго полагалъ бы необходимымъ:

1) воспретить размѣщеніе выздоравливающихъ на разстояніи менѣе двухъ аршинъ отъ оконъ въ помѣщеніяхъ съ одинарными рамами;

2) выдавать выздоравливающимъ одѣяла наравнѣ съ больными;

3) установить обязательное медицинское наблюденіе за нижними чинами, признанными годными, вплоть до дня отправки, съ занесеніемъ въ журналъ;

4) въ случаяхъ смерти лицъ, признанныхъ комиссіею годными, производить вскрытіе въ обязательномъ порядкѣ».

Последний пункт он дописал в третьем часу ночи и подчеркнул.

Потому что если бы этот порядок существовал в октябре, он бы сейчас знал точно, отчего умер Пётр Гущин, — а не предполагал.

Глава 5 (75)

Записку Пересветов прочёл девятого января и читал долго.

— Александр Петрович, — сказал он наконец. — Вы понимаете, что это не по нашей части?

— Понимаю.

— Мы уголовный розыск. Мы не устанавливаем, как надлежит ставить кровати в лазаретах.

— Не устанавливаем, — согласился Морозов. — Оттого я и прошу не приобщать её к делу, а направить отдельно.

— Куда?

— В городскую управу, ведающую этим лазаретом, и в военно-санитарное ведомство. За вашей подписью, если найдёте возможным. За моей, если нет.

Пересветов побарабанил пальцами.

— За моей, — сказал он. — За вашей её выбросят в тот же день: чиновник для поручений не пишет записок о порядке содержания раненых. А за моей хоть прочтут.

Он взял перо и подписал.

— И, Александр Петрович. Толку не будет.

— Знаю.

— Совсем не будет, — сказал начальник отделения. — Я двадцать девять лет служу. Такие записки идут в стол, и это в лучшем случае. В худшем — обидятся и напишут, что московская полиция суётся не в своё дело.

— И всё-таки подписали.

— Подписал, — сказал Пересветов и посмотрел на него. — Оттого, что вы правы, а мне пятьдесят шесть лет и я устал делать только то, за что не спросят.

Толк, впрочем, вышел — не тот и не сразу.

Из военно-санитарного ведомства ответа не пришло вовсе.

Из городской управы ответ пришёл в марте, через два месяца, и был он такой, каких Морозов за полтора года прочёл сотню: сообщается, что означенная записка препровождена в санитарную комиссию для соображений.

А в апреле, случайно, от того же Гвоздёва, чей племянник служил санитаром в Мясницком лазарете, Морозов узнал, что с февраля по всем городским лазаретам разослано распоряжение о выдаче выздоравливающим одеял наравне с больными.

Никакой ссылки на записку в этом распоряжении, разумеется, не было.

— Ваше, — сказал Гвоздёв.

— Не знаю, — сказал Морозов. — Может, и совпадение.

Но записал в тетради: «Февраль 1915. Одѣяла».

Оставалось объяснить это Крутицкому, и Морозов поехал к нему двенадцатого января.

Заведующий выслушал изложение молча и с каждым словом становился краснее.

— То есть вы обвиняете мой лазарет, — сказал он, когда Морозов кончил.

— Я никого не обвиняю. Я излагаю обстоятельства.

— Вы излагаете так, что выходит, будто мы их уморили!

— Валерьян Осипович, — сказал Морозов. — Я не полагаю, что вы кого-нибудь уморили. Я полагаю, что в нижнем этаже холодно, а одеяла выздоравливающим выдают суконные, и что за два месяца из тех, кого положили к окнам, пятеро умерли от воспаления лёгких.

— У меня двести кроватей и мест не хватает!

— Знаю.

— И мне везут по сорок человек в неделю!

— И это знаю.

Крутицкий встал и прошёлся по кабинету.

Он был громкий, самолюбивый и, как понял Морозов за два визита, вовсе не дурной человек: он третий месяц работал по шестнадцать часов и держал на себе лазарет, в который присылали вдвое больше, чем он мог принять.

— Что вы от меня хотите? — спросил он наконец.

— Двух вещей, — сказал Морозов. — Отодвинуть кровати от окон на две сажени. И выдать выздоравливающим тёплые одеяла.

— На это нужно распоряжение.

— Нет, — сказал Морозов. — На то, чтобы отодвинуть кровати, распоряжения не нужно. Довольно вашего слова, и это можно сделать сегодня.

Крутицкий посмотрел на него длинно.

— Кровати я отодвину нынче же, — сказал он. — А насчёт одеял пишите куда следует. Я вам, чёрт возьми, ещё и подпишу.

Дело Терентьева и Земцова пошло в суд в феврале.

Двадцать шесть эпизадов торговли свидетельствами о негодности; ординатора Земцова вернули с фронта для допроса, и он сознался почти сразу, объяснив всё тем, что у него больная мать и что деньги шли на её лечение.

Суд был скорый и злой: военное время, дезертирство, взятки. Земцов получил шесть лет, Терентьев — четыре, санитары — по два.

А в конце января пришло письмо, которого Морозов не ждал.

Писал ярославский солдат Никифоров Семён — тот самый, безногий, с которым он просидел два часа в декабре.

Письмо было писано чужой рукой, под диктовку, и в нём было следующее.

Никифорова выписали вчистую и отправили домой, в Ярославскую губернию. Он доехал, живёт у брата. Про фельдшера слышал от земляка, что взяли, и рад.

А в конце было приписано:

«А ещё, ваше высокоблагородіе, вы мнѣ тогда сказали: никому не сказывайте, вы у меня единственный. Я и не сказывалъ. И вотъ теперь думаю: а хорошо, что вы меня тогда спросили. Я полтора мѣсяца объ этомъ думалъ и никому не говорилъ, и мнѣ было тяжело. А какъ разсказалъ, такъ и легче стало.