Норма была шестнадцать квадратных аршин на человека.
Дом на Владимировской попадал под это первым делом, и Морозов понял это в феврале, как только прочёл постановление.
Он разобрал положение так, как разбирал всякое дело: выписал, чем дом опасен.
Первое: он большой и стоит на виду.
Второе: он числится за частным лицом — за мещанином Свищовым, шестидесяти восьми лет, который по нынешним понятиям был владельцем.
Третье: в нём живут девять человек, из которых восемь не работают нигде, потому что работать не могут, и объяснить это при проверке нечем.
И четвёртое, о чём знали трое: под кладовой при конюшне лежат в подполе тридцать четыре предмета.
Всякое из четырёх по отдельности было терпимо.
Вместе они складывались в то, что в двадцатом году называлось одним словом.
Гнездо.
Дом был большой: два этажа, четырнадцать комнат, двор, конюшня, амбар.
Жило в нём к двадцатому году девять человек: восемь из тех, кого когда-то собрали, и Лунёв.
По норме им полагалось на девятерых сто сорок четыре аршина.
В доме было втрое больше.
Значит, уплотнение.
Значит, в дом вселят человек двадцать — тридцать.
Значит, во дворе, в конюшне и в кладовой станут ходить чужие люди.
Морозов приехал на Владимировскую двадцатого февраля и собрал всех, кто мог говорить: Свищова, Лунёва, Зырянова и Марью Тимофеевну.
Собрались в общей комнате, при лампе, и Морозов, оглядев их, отметил про себя, во что превратился за одиннадцать лет дом, собранный покойным.
Свищову шестьдесят восемь. Он ходит с палкой с зимы и слышит хуже.
Зырянову сорок пять, и он единственный, кто в этом доме зарабатывает.
Марье Тимофеевне шестьдесят семь, при ней внук пятнадцати лет, который с весны работает на дровяном складе.
Лунёву сорок девять.
Наталье Ивановне сорок два.
Сёстрам из Саратовской губернии пятьдесят и пятьдесят три.
Молодому парню, привезённому в тринадцатом году двадцати трёх лет, теперь тридцать.
И Устинья, которой никто не знал лет.
Девять человек, из которых шестеро видели свет и о которых во всём городе знали правду трое.
Он изложил положение по пунктам.
— Дом уплотнят. Не в этом месяце, так в следующем. Это не чей-то произвол, а общий порядок: в городе негде жить.
— И что делать? — сказал Свищов.
— Уплотниться самим, — сказал Морозов.
Он объяснил.
Дом принадлежит, по бумагам, мещанину Свищову Г. К. Этого не переменить, и скрывать не нужно.
Но есть разница между тем, когда вселяют, и тем, когда впускают.
— Ежели придёт комиссия и вселит, — сказал Морозов, — вселят кого угодно и сколько угодно, и мы не будем знать, кто у нас живёт.
— А ежели сами?
— А ежели мы сами подадим заявление и попросим вселить, мы получим право сказать, кого именно, — сказал Морозов. — И, что важнее, займём комнаты прежде, чем их займут за нас.
Спорили два вечера, и спорил в основном Зырянов, которому не хотелось пускать чужих.
Решили по-морозовски.
В марте в дом на Владимировской вселили двадцать два человека — по заявлению самих жильцов, с указанием, кого просят.
Просили: три семьи рабочих с мельницы, знакомых Гурьеву; семью фельдшера из городской больницы; и четверых одиноких, из тех, кого Мария Игнатьевна знала по беженской части и за кого могла поручиться.
Дом стал общежитием на тридцать один человек.
А кладовую при конюшне Морозов освободил в феврале, до всего.
Он сделал это сам, в три ночи, вдвоём со Свищовым.
Тридцать четыре предмета вынули из подпола, переложили в два ящика и вывезли.
Куда — знали трое: он, Свищов и Лунёв.
Он перебрал прежде четыре места и все четыре отверг.
Оставить в доме — нельзя: уплотнение.
Отдать в отдел, в шкаф вещественных доказательств, — нельзя: всякая вещь в шкафу числится по делу, а дела нет.
Зарыть за городом — нельзя по двум причинам: земля мёрзлая до апреля, а к апрелю, по его расчёту, в городе начнётся то, что и началось, — учёт всего, что можно учесть.
И четвёртое, о чём он думал дольше всего: раздать.
Разложить по одному предмету у девяти человек, живущих в доме, и у себя.
Он отверг и это — и записал, отчего:
«Порознь они дѣйствуютъ. Вмѣстѣ не дѣйствуютъ.
Раздать девять предметовъ девяти человѣкамъ значитъ убить девятерыхъ въ теченіе года, и я сіе знаю точнѣе, чѣмъ что-либо иное въ этомъ дѣлѣ».
Место Морозов выбирал неделю и выбрал по четырём условиям, которые записал:
«1. Мѣсто, гдѣ не бываетъ чужихъ.
2. Гдѣ никто не станетъ копать.
3. Гдѣ есть человѣкъ, который туда ходитъ по дѣлу и никому не кажется страннымъ.
4. И гдѣ, ежели найдутъ, найденное не удивитъ».
Всем четырём условиям отвечало одно место в городе.
Городское кладбище.
Верней — сторожка при нём и погреб под сторожкой, где сторож держал инструмент.
Сторожем был старик по фамилии Пантелеев, семидесяти двух лет, служивший при кладбище с девятьсот шестого года и не имевший к городу никакого отношения, кроме могил.
Морозов знал его четвёртый год: тот проходил свидетелем по трём делам и однажды, в восемнадцатом, помог найти краденое, зарытое между оград.
Он пришёл к нему в феврале и сказал прямо.
— Прокофий Саввич. Мне надо спрятать два ящика.
— Краденое? — спросил старик.
— Нет, — сказал Морозов. — Старинные вещи, медные и каменные. Ценности небольшой, а лежать должны в одном месте.
— Чьи?
— Ничьи, — сказал Морозов. — Верней, тех, у кого их взяли, а тех уже нет.
Старик подумал.
— А ежели найдут?
— Найдут — скажете, что не знаете, откуда. И это будет правда: вы и вправду не знаете.
Пантелеев посмотрел на него.
— Александр Петрович, — сказал он. — Я тут четырнадцатый год. Я за зиму схоронил больше, чем за прежние тринадцать.
— Знаю.
— Так вот я вам скажу. Мне восьмой десяток, и мне уже всё одно, что у меня в погребе.
Прежде перевоза Морозов сделал опись — пятую по счёту за восемь лет и первую, составленную им одним.
Он переписал все тридцать четыре предмета заново: номер, описание, откуда взят, у кого, в каком году и по чьей записи это известно.
Работа заняла три вечера.
И на третий вечер он поймал себя на том, что за восемь лет впервые держит в руках весь список целиком и один.
Нартова нет с девятьсот третьего.
Верейской нет с тринадцатого.
Ольги Дмитриевны, составившей первый список на сорок одно имя, нет с того же года.
Ивана Ивановича нет с шестнадцатого.
Кранца нет с восемнадцатого.
Свищову шестьдесят восемь, и он болеет.
Морозов дописал опись, положил перо и записал внизу:
«Изъ тѣхъ, кто зналъ объ этомъ дѣлѣ съ начала, живы двое: я и Свищовъ.
Третій — Лунёвъ — знаетъ съ 1914 года и знаетъ не всё.
Стало быть, къ 1920 году всё сіе держится на трёхъ человѣкахъ, изъ коихъ одному шестьдесятъ восемь».
Ящики перевезли в ночь на двадцать четвёртое февраля, на санях, под дровами.
Морозов спустился в погреб и проверил в темноте.
Ящики были темны.
Он записал в тетради:
«24 февраля 1920 г. Тридцать четыре предмета перенесены.
Мѣсто знаютъ трое: я, Свищовъ, Лунёвъ. Сторожъ знаетъ, что лежатъ ящики, и не знаетъ, что въ нихъ.
Списокъ въ четырёхъ спискахъ, какъ условлено съ 1915 года. Одинъ у меня, одинъ у Свищова, одинъ у Кранца — нынѣ при Лунёвѣ, — и одинъ въ ящикѣ».
Уплотнение прошло в марте и прошло так, как Морозов рассчитывал, — то есть скверно, но не хуже, чем могло.
Дом стал шумным.
В комнатах, где восемь лет жили по одному, встали по трое и по четверо. Кухня работала с пяти утра. Во дворе повесили общее корыто, и у него всякий день была очередь.
Морозов, приезжавший туда раз в неделю, отметил и другое.
Девять человек, восемь лет проживших замкнуто и не выходивших к чужим, за два месяца переменились сильнее, чем за предыдущие восемь лет.