Морозов просидел над ними неделю и на седьмой день понял, почему они сходятся.
Они сходились потому, что третья книга составлялась по второй.
То есть распределитель не отчитывался о том, сколько роздал.
Он отчитывался о том, сколько получил, — и в графе «роздано» ставил ту же цифру.
Проверить это можно было только одним способом: сличить с корешками карточек.
Корешки хранились.
Их сдавали в отдел мешками и держали в подвале — по инструкции, три года.
За один только четвёртый распределитель за июль двадцатого года их было около одиннадцати тысяч.
Корешки эти чуть не пропали, и Морозов после отметил, что дело держалось на случайности в третий раз за восемь лет.
В июне подвал продотдела потребовали освободить под склад, и мешки с корешками велено было вывезти и сжечь как макулатуру.
Их не сожгли по единственной причине: не нашлось подвод.
Они простояли в углу двора под рогожей всё лето, и в августе, когда Морозов о них спросил, ему сказали: да вон лежат, берите.
Он записал в тетради:
«Третій разъ за восемь лѣтъ дѣло раскрыто потому, что бумагу не успѣли уничтожить.
Списокъ судимыхъ въ Ново-Николаевскѣ сожгли, а тюремныя карты нѣтъ.
Архивъ правленія увезли, а журналъ секретной части уцѣлѣлъ.
Нынче не хватило подводъ».
Морозов посмотрел на эти мешки и сделал то, чего за восемь лет не делал ни разу: не стал считать всё.
Он взял выборку.
Он объяснил это Шумскому, которому шёл двадцать третий год и который считал теперь лучше всех в отделе:
— Иван Никитич, одиннадцать тысяч корешков мы будем считать месяц. У нас месяца нет.
— И что?
— Возьмём триста, — сказал Морозов. — Не подряд, а через равные промежутки: всякий тридцать шестой.
— А отчего это годится?
— Оттого, что ежели недодают всем понемногу, то на трёхстах это будет видно так же, как на одиннадцати тысячах, — сказал Морозов. — А ежели не видно на трёхстах, то и на одиннадцати тысячах дело не в том.
Они считали три дня.
Считали втроём: Морозов, Шумский и Мария Игнатьевна.
Работа была та, которую Морозов в прежней жизни назвал бы машинной и которую здесь делали руками восьмой год: выписать фамилию с корешка, найти её в отчёте, отметить.
На второй день Шумский спросил то, о чём Морозов думал восемь лет.
— Александр Петрович, а бывает, что такое считают не люди?
Морозов посмотрел на него.
— Бывает, — сказал он.
— Где?
— Нигде пока, — сказал Морозов. — А будет.
— Отчего вы так полагаете?
— Оттого, что всякая работа, которую человек делает без размышления, рано или поздно достаётся машине, — сказал он. — Иван Никитич, в этом мешке одиннадцать тысяч бумажек, и всё, что мы с ними делаем, — сличаем два столбца. Тут нечего думать.
Шумский помолчал.
— Жалко, — сказал он. — Ежели машина, то что же нам останется?
— Нам останется то, чего машина не сделает, — сказал Морозов. — Догадаться, что считать надо корешки, а не отчёт.
Триста корешков против трёхсот записей в отчёте.
Расхождение вышло — и вышло не там, где Морозов ждал.
Он ждал недовеса.
Он весь июнь исходил из того, что в распределителе обвешивают, и первые три дня счёта искал именно это: сличал вес, проставленный в корешке, с весом в отчёте.
Сходилось всё.
И на третий день он остановился и записал в тетради строку, которую после показывал Шумскому:
«Я три дня провѣрялъ то, что самъ же и предположилъ въ іюнѣ, и не нашёлъ.
Обыкновенный слѣдователь на моёмъ мѣстѣ рѣшилъ бы, что провѣрка сдѣлана худо, и сталъ бы провѣрять вторично.
А надлежитъ иное: разъ не нашёлъ — стало быть, крадутъ не такъ».
По весу расхождения не было вовсе: в бумагах значилось ровно столько, сколько выдано.
А в тридцати одном случае из трёхсот корешок был, а человека не было.
То есть карточка на такого-то числилась, паёк по ней выписывался, а сам такой-то в городе не проживал.
Прежде проверки он сделал то, что за восемь лет вошло в порядок: проверил себя.
Триста корешков — это выборка, и всякая выборка может обмануть.
Он взял ещё сто, уже подряд, из середины мешка, и посчитал отдельно.
Вышло семь на сотню — та же пропорция.
После этого он взял сто из другого распределителя, седьмого.
Там вышло четыре на сотню.
А в третьем, шестом, на который жалоб не поступало вовсе, — ни одного.
Морозов записал все три цифры и подчеркнул третью.
«Въ шестомъ распредѣлителѣ выдуманныхъ нѣтъ.
Стало быть, дѣло не въ общемъ безпорядкѣ учёта, какъ мнѣ возразятъ первымъ дѣломъ, а въ двухъ опредѣлённыхъ мѣстахъ».
Морозов проверил эти тридцать один по адресному столу.
Четверо умерли зимой и с учёта не сняты.
Семеро выбыли из города.
А двадцать не значились нигде и никогда: ни в домовых книгах, ни в списках, ни в адресном столе.
Их не было.
— Мёртвые души, — сказал Шумский.
— Мёртвые души, — согласился Морозов. — И, Иван Никитич, обратите внимание на пропорцию: двадцать выдуманных на триста настоящих.
Он посчитал вслух.
— Семь на сотню. При одиннадцати тысячах корешков это семьсот семьдесят выдуманных едоков в одном распределителе.
— За месяц?
— За месяц, — сказал Морозов. — По полфунта в день на едока — это около трёхсот пудов.
Двадцать выдуманных Морозов проверил не только по адресному столу.
Он сделал то, что в двадцатом году было проще всего и о чём никто не подумал: пошёл по адресам.
Все двадцать значились проживающими в трёх домах Закаменской части.
Он обошёл эти три дома за день, вместе с Марией Игнатьевной, и опросил жильцов.
Итог был такой.
В первом доме о четверых из семи не слыхали вовсе.
Во втором — то же самое.
А в третьем случилось то, ради чего он и пошёл сам.
Хозяйка дома, женщина лет шестидесяти, выслушала шесть фамилий и на четвёртой сказала:
— Это чья же такая? Это ж моей покойной сестры девичья.
— Как это?
— А так, — сказала она. — Пелагея Гурьянова Рыкова. Она в четырнадцатом померла. А в списке-то откуда?
Морозов записал и после установил: женщина эта в феврале двадцатого года подавала в домовый комитет заявление о вселении к ней жильцов и перечисляла в нём родню — в том числе покойную сестру, «на случай ежели приедет».
Из этого заявления фамилия и попала в реестр.
То есть выдумывали не с потолка.
Брали из настоящих бумаг настоящие имена — тех, кого нет.
Дальше пошло быстро, и пошло не туда, куда он рассчитывал.
Он взялся устанавливать, кто выписывал карточки.
Порядок был такой: карточки выдавались домовыми комитетами по спискам жильцов, списки сдавались в продотдел, и там их сводили в общий реестр.
Двадцать выдуманных едоков по четвёртому распределителю проходили по трём домовым комитетам.
Морозов поднял списки этих трёх комитетов и сличил почерки.
Все три были переписаны набело в продотделе — то есть в комитете писали своё, а в отделе сводили в общий реестр, и вот в этот-то реестр выдуманные и попадали.
Переписывал один человек.
Счетовод Синицын, Порфирий Матвеевич, пятидесяти шести лет.
Тот самый, которого взяли по делу об убийстве во второй день.
Морозов положил перо и посидел.
Он проверил и очевидное возражение — то, которое ему предъявят первым.
Что выдуманные едоки могли попасть в реестр по ошибке.
Он проверил это тем же способом, каким проверял всё: посмотрел, как ошибка выглядит.
Ошибка в списках бывает трёх родов: одно имя записано дважды, имя записано неверно и имя записано с неверным адресом.
Все три оставляют след: в реестре есть похожая запись, которую можно найти.
Здесь следа не было.
Двадцать имён стояли по одному разу, с точными адресами и без двойников.
Морозов записал: «Сіе не ошибка. Ошибка оставляетъ близнеца, а тутъ близнецовъ нѣтъ».
За семь с половиной лет он попадал в такое положение дважды и оба раза скверно.