— А когда широк? — спросил кто-то.

— А когда широк, первый вопрос не имеет ответа, — сказал Морозов. — И тогда его надлежит отложить и спросить второе: что переменилось от этой смерти.

Он положил мел.

— Кто после неё получил то, чего не имел. Кто перестал бояться. Кому стало легче.

И прибавил последнее, которое после кто-то из четверых записал и повторял:

— Покойник не даёт показаний. А перемены, которые он после себя оставил, дают.

Он спросил: кто знал, что старик даст эту справку, и кто знал, что он живёт один в комнате на втором этаже, куда можно войти ночью.

Первое знали в управлении человек десять.

А второе — второе знали немногие.

Сташевский был одинок, замкнут и в гости не ходил.

Морозов вернулся к жильцам квартиры и опросил их в третий раз, и на этот раз спрашивал об одном: кто за последние полгода приходил к покойному.

Из одиннадцати восемь сказали: никто.

Двое сказали: приходили из управления, по службе, раза три.

А одиннадцатая — женщина сорока лет, жившая в комнате напротив, — вспомнила ещё одно.

— В августе приходил, — сказала она. — Молодой. Часа два сидел.

— Что за молодой?

— Лет тридцати. В хорошем пальто.

— Он назвался?

— Он мне не называться пришёл, — сказала женщина. — Он спросил, тут ли живёт Викентий Павлович, я показала, он и пошёл.

— И часто приходил?

— Один раз.

Морозов записал и задал вопрос, который за двенадцать лет задавал в таких случаях всегда.

— А Викентий Павлович после его ухода не переменился?

Женщина подумала.

— Переменился, — сказала она. — Он после того стал дверь на крючок запирать.

— А прежде не запирал?

— Прежде никогда, — сказала она. — У нас в квартире никто не запирает: своих одиннадцать душ, чего запирать.

Морозов положил перо.

— А в ночь, когда его убили, крючок был накинут?

— Не был, — сказала женщина. — Утром дверь-то отворилась, как толкнули.

Дальше пошло за неделю.

Морозов взялся за август и установил, что в августе двадцать пятого года по делу Терентьева произошло следующее.

Заявление его было отклонено в июне.

В июле он подал жалобу.

Жалобу приняли и назначили к рассмотрению на октябрь, затребовав дополнительные сведения — в том числе повторное заключение по документам.

Заключение это поручили тому же Сташевскому.

То есть в августе двадцать пятого года от одного шестидесятитрёхлетнего счетовода зависело, отойдут ли двести сорок саженей в центре краевого города частному лицу.

— И к нему пришли, — сказал Шумский.

— И к нему пришли, — сказал Морозов. — И, судя по тому, что он после этого стал запирать дверь, пришли не уговаривать.

Морозов написал Свиридову в октябре и получил ответ в декабре.

Ответ был на четырёх страницах.

Свиридов писал, что Сташевского никогда не видел и знал его только по переписке; что познакомились они письменно в двадцать втором году, когда Свиридов через земельное управление наводил справки о старых планах; и что за три года получил от него около сорока выписок.

Выписки эти, писал он, сами по себе никакой ценности для науки не имеют, а имеют ценность вот в чём: по ним можно установить, где курганы стояли до распашки.

«Александръ Петровичъ, вы, я полагаю, не вполнѣ понимаете, что онъ дѣлалъ.

Курганы распахиваютъ съ восемнадцатаго вѣка, и къ нынѣшнему дню отъ доброй половины ихъ не осталось ничего видимаго.

Ихъ нѣтъ на мѣстности — а на старыхъ планахъ они есть, ибо межевщики отмѣчали ихъ какъ примѣты границъ.

Стало быть, покойный вашъ, самъ того не зная, составлялъ единственный въ своёмъ родѣ списокъ уничтоженныхъ памятниковъ.

Я объ этомъ ему писалъ. Онъ отвѣчалъ, что сіе его занимаетъ».

Морозов прочёл это и записал в тетради:

«Онъ тридцать одинъ годъ выписывалъ межи, чтобы рѣшать споры о землѣ.

И между дѣломъ составилъ то, чего ни одинъ учёный не составилъ бы за сто лѣтъ.

И не зналъ объ этомъ, покуда ему не написали изъ Томска.

Изъ чего слѣдуетъ, что человѣкъ рѣдко знаетъ, что изъ сдѣланнаго имъ окажется важнымъ».

Молодого человека в хорошем пальто искали двенадцать дней.

Искали не по приметам: Морозов, наученный делом двадцать третьего года, приметам не верил.

Искали по бумагам.

Он рассудил так: человек, пришедший к Сташевскому по делу Терентьева, либо родня ему, либо служит с ним, либо ведёт его дело.

Проверили родню: брата нет, сын шести лет.

Проверили сослуживцев по коммунальному отделу: там служило сорок два человека, из них подходящих по возрасту — одиннадцать, и всех одиннадцать проверили за четыре дня.

Ничего.

И тогда Морозов сделал то, что за двенадцать лет вошло у него в привычку: пошёл не от людей, а от бумаги.

Он поднял дело Терентьева целиком — всё, что скопилось с апреля, — и стал смотреть не содержание, а подписи и почерки.

Заявление писано не Терентьевым: почерк писарский, а подписал он сам.

Жалоба — тем же почерком.

Ходатайство об ускорении — тем же.

Три бумаги, писанные одной рукой.

Морозов сличил этот почерк с образцами сорока двух служащих коммунального отдела — и не нашёл.

После этого он сделал третье, и оно дало ответ.

Он пошёл в нотариальную контору.

Их в городе к двадцать пятому году было две, и в обеих велись книги: кто, когда и по какому делу составлял бумаги за плату.

Почерк нашёлся во второй.

Он принадлежал частному поверенному — так в двадцать пятом году назывались люди, ведущие чужие дела за деньги, — по фамилии Ланской, тридцати одного года.

Морозов посмотрел на эту фамилию и вспомнил, что она у него уже была: в двадцать первом году, по делу об ограблениях по мандату, он проверял человека с такой фамилией и отбросил его, потому что тот оказался левшой.

Он проверил.

Это был другой Ланской: сын того самого, двадцать первого года.

Проверять Ланского Морозов взялся сам и взялся осторожно: тот был человек грамотный, ведший чужие дела, и всякое неловкое движение он бы заметил.

Оттого сперва проверили бумаги.

За двадцать четвёртый и двадцать пятый годы Ланской вёл в городе, по книгам нотариальных контор и по судебным делам, сорок одно дело.

Из них тридцать четыре — обыкновенные: наследства, разделы, взыскания.

Шесть — жилищные.

И одно — дело Терентьева об участке на Обском проспекте.

Морозов посмотрел на суммы и отметил единственное, что имело значение: гонорар по всем прочим делам был от десяти до пятидесяти рублей, а по этому — двести и тридцать процентов с выигранного.

Двести сорок саженей на Обском проспекте в двадцать пятом году стоили, по справке коммунального отдела, около двенадцати тысяч.

Тридцать процентов от двенадцати тысяч — три тысячи шестьсот.

Морозов записал эту цифру и подчеркнул.

Ланского взяли восьмого ноября.

Он не сопротивлялся и держался спокойно: человек грамотный, знающий порядок, с бумагами в кармане.

Морозов допрашивал его вдвоём с Шумским и вёл допрос по своему обыкновению: начал с того, где человек считает себя правым.

— Аркадий Львович, вы ведёте дела за деньги.

— Веду.

— Это дозволено?

— Дозволено, — сказал Ланской. — Я имею регистрацию и плачу налог.

— И сколько вы за год ведёте?

— Около двадцати.

— И какие?

— Всякие, — сказал поверенный. — Наследства, разделы, взыскания. Я, товарищ инспектор, тем и кормлюсь, что люди не умеют написать бумагу.

Морозов отметил про себя, что он не солгал ни в одном из четырёх ответов, хотя мог солгать в каждом.

Он отвечал два дня и отвечал так, что Морозов на второй день сказал Шумскому:

— Иван Никитич, он говорит правду, и в этом вся трудность.

Правда была такая.

Ланской вёл дело Терентьева с апреля за двести рублей и тридцать процентов с выигранного.

В августе он ходил к Сташевскому — один раз, по своей охоте, и не для угроз.