Донесение было проходное. Бекетов, разбиравший утреннюю почту, уже надписал на нём «к сведению, производством не занимать».
Морозов прочёл его дважды.
Гурьянов, Пётр Васильевич, переплётчик, Слоновая улица. Двадцать девятый номер в списке Ольги Дмитриевны. Собственной её рукой, в столбик: где — Пески, Слоновая, переплётная мастерская; у кого — хозяин; что — застёжка книжная, медная, старой работы, «горит ровно, сильно, при мне не гасла».
— Едем, — сказал он, надевая пальто. — Аполлинарий Львович, вы со мной.
Бекетов поднял брови над пенсне:
— Простите великодушно, Александр Петрович. Угар?
— Угар.
— Дозволено ли будет заметить, что это дело части, а не наше? У нас четыре производства по мошенничествам и кража на Апраксином, по которой завтра истекает срок.
— Дозволено, — сказал Морозов. — Едем.
Дом на Слоновой был из дешёвых: четыре этажа, двор-колодец, лестница с помойными вёдрами на площадках. Мастерская переплётчика занимала нижний этаж во дворе — две комнатки и при них жильё: спальня, кухонька, чуланчик.
Тела уже увезли. Городовой, оставленный при квартире, доложил обстоятельства: печь топили с вечера, вьюшку задвинули, наутро жильцы сверху постучали — не отзываются, дверь взломали, хозяева в постели мертвы, девочка на кухне без памяти, у самой двери, лежала лицом к порогу. Доктор из части сказал: угорели все трое, девочка спаслась тем, что была ближе к щели под дверью.
Морозов начал с печи.
Печь была кухонная, старая, обыкновенная. Он посветил в устье, потрогал вьюшку, вынул её, осмотрел паз — и отметил первое, что ему не понравилось: паз был чистый. Не в смысле опрятности, а в смысле работы: по краям металл был свежо процарапан, тонко, будто вьюшку двигали не рукой, а чем-то узким, зацепив за край.
Он подозвал городового:
— Кто вьюшку задвигал?
— Известно, хозяйка-с. Перед сном.
— А хозяйку кто спрашивал?
Городовой посмотрел на него с недоумением. Морозов и сам понимал, что вопрос неудачный: спросить хозяйку было уже не у кого.
Дальше он пошёл по квартире, оставив мастерскую на потом.
Спальня была тесная: кровать, комод, образа в углу, лампадка выгорела досуха. Постель — не смятая борьбой, а разобранная на ночь, по-хозяйски; на стуле сложено платье. Люди легли спать и не проснулись — картина ровно та, какую описал доктор из части, и придраться в ней было не к чему, кроме одной мелочи, которую Морозов заметил на комоде: два стакана. Не чайных — гранёных, из-под чего покрепче, вымытых и поставленных вверх дном на полотенце. Вымытых и убранных, а вот третьего, если он был, на полотенце не стояло.
На кухне он задержался дольше. Здесь лежала девочка — у самой двери, лицом к порогу, как показал городовой; на полу перед дверью виднелась полоска, вытертая в пыли, шириной с ладонь: ребёнок дышал в щель под дверью, ползком добравшись до неё в темноте. Морозов посмотрел на эту полоску и на секунду отвёл глаза.
Дверь из кухни в сени была заперта. На ключ, изнутри — ключ так и торчал в скважине; и, отметив это, Морозов усмехнулся про себя без всякой весёлости: третье дело подряд, и снова запертая изнутри дверь. Только на этот раз никакой хитрости не было: замок дешёвый, накладной, и с той стороны в сенях жили ещё три семьи.
Дворник, приведённый снизу, оказался малым угрюмым, но памятливым. Показал: печи в мастерской топит хозяйка сама, дров берёт у него по два полена. В воскресенье вечером — брала, в девятом часу. Никого чужого во дворе не видал; ворота запирает в одиннадцать, а до одиннадцати ходят все кому не лень, потому как во дворе, окромя переплётчика, прачечная, и туда с бельём весь квартал таскается.
— Трубы чистили когда?
— На той неделе-с, — сказал дворник. — Печные трубы у нас, по домовладельческому положению, дважды в год. Приходили артельные, ходили по чердаку.
Морозов записал и это. Потом вернулся в мастерскую.
Мастерская была бедная и чистая: верстак, пресс, шило, дратва, обрезки кожи, банки с клеем, стопки книг в работе. На верстаке лежала раскрытая книга — толстая, в потёртом кожаном переплёте, с медными угольниками, отреставрированная наполовину: один угольник новый, три старых. Приходно-расходная тетрадка была тут же, аккуратная, с копеечными записями.
Морозов пролистал её от конца. Последняя запись, за субботу: «Отъ г-на Никольскаго псалтырь въ починку, застѣжки поновить — задатокъ 2 р.». А перед ней, за среду, другая, и он остановился: «Приходилъ покупатель за застѣжками (моими). Отказалъ вторично».
Вторично.
— Аполлинарий Львович, — не оборачиваясь, сказал Морозов, — велите позвать дворника, и пусть найдут, кто из жильцов не спал в ту ночь. И запишите: спрашивать всех о человеке, который приходил сюда покупать медную застёжку.
— Медную застёжку, — повторил Бекетов ровно, и Морозов услышал, как за спиной у него по бумаге пошло перо. — Дозвольте уточнить, Александр Петрович: мы полагаем угар убийством из-за медной застёжки?
— Мы полагаем, — сказал Морозов, — что человека, который дважды приходил в дом, из которого потом вынесли троих, следует установить. Пишите как есть.
Он оставил Бекетова описывать мастерскую и прошёл в чуланчик — узкую комнатушку без окна, где переплётчик, судя по всему, держал припас и всё, что дорого. Прикрыл за собой дверь.
В темноте, у задней стены, на средней полке, лежал свет.
Он был слабый — не тот, что горит ровно и дышит, а угасающий, размазанный, каким Морозов увидел его на пальцах Ольги Дмитриевны на тропе у Тучкова. Свет лежал длинным пятном, вершка в три, и по краю был смазан: брали на себя, торопясь.
Морозов постоял, привыкая. Потом достал спички, зажёг, посмотрел при огне.
На полке было пусто. Пыль на дощечке лежала ровным слоем, а посередине, там, где угасал зелёный, темнел прямоугольник чистого дерева.
Он вышел из чулана, аккуратно притворил дверь и постоял в мастерской, пока лицо не сделалось таким, каким ему полагалось быть.
Двадцать девятый номер списка. Первый из семерых, к кому он не успел. Он ходил по этим адресам три недели, глядел на людей и уходил, потому что сказать было нечего, — и вот теперь на Слоновой улице стояла чистая, бедная мастерская, в которой некому было отказывать покупателю в третий раз.
— Александр Петрович. — Бекетов возник в дверях с описью в руках, вежливый и невозмутимый. — Осмотр окончен. Позволительно ли спросить, что вы искали в чулане?
— Пустое место на полке, — сказал Морозов. — И нашёл.
— Виноват?
— Из чулана вынесли вещь, Аполлинарий Львович. Пыль по полке лежит ровно, а посередине чистый прямоугольник, вершка в три. Вещь стояла давно и взята недавно. Внесите в опись: полка вторая, след предмета, предмет отсутствует.
Бекетов помолчал ровно столько, чтобы молчание было заметно.
— Внесу, — сказал он. — Хотя, признаться, не понимаю, отчего мы полагаем этот предмет украденным, а не проданным самим хозяином. Люди в таких квартирах, знаете ли, продают вещи регулярно.
— Оттого, что в тетради у него записано: покупателю отказано. Вторично.
— И оттого, — Бекетов чуть наклонил голову, — что вам угодно было это в чулане... почувствовать?
Вот оно, подумал Морозов. Началось. И сказал спокойно:
— Оттого, что я двадцать лет смотрю на пыль. Вам тоже советую: полезнейшая вещь, лучше всякого свидетеля, врать не умеет. Опись перепишите набело, я подпишу.
Он вышел во двор. Пахло талым снегом, мокрой золой и щёлоком из прачечной; над колодцем двора висел серый кусок неба. Дроботов, посланный с утра по своим тропам, уже ждал у ворот и, увидев лицо Морозова, ничего спрашивать не стал.
— В больницу, — сказал ему Морозов. — Девочка выжила. Она лежала на кухне, лицом к двери. У неё, Кузьма Игнатьевич, могло не хватить сил дойти до двери — а она дошла и легла у щели. Значит, соображала. А кто соображал, тот, случается, и видел.
— Дитё, — с сомнением сказал Дроботов. — Девять годков. Что она вам покажет?